Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Я могу дать денег, достаньте себе папиросы… Или в город пойдемте.

— В город — это махом. Можно здесь, три рубля коробка «Пушки». В ларьке, конечно, дешевле, зато у нас вольная торговля круглые сутки. Хоть и без налогов, однако предприятие рискует, потому и подороже. Может, вам еще кого привести? У нас ребята ежики, гоп со смыком. Ну, ну… Вижу — никто, кроме меня… Я сейчас.

Он сбежал вниз, на следующий уступ, где торчали гончарные и самоварные трубы, увенчивающие кровли нижних ящиков для жилья.

Писательница собралась с мыслями. Все их разрозненное трепетание неожиданно для нее самой слилось в одно: этого ребенка надо пожалеть. Вот куда надо просовывать щупальца сочувствия, вот где живая толща живого. Этот смущенный и наглый юноша с наспех усвоенными повадками падшего и преступного, по местному наименованию — блатного, — человек. Он жалок, смятен. И готов хоть умереть за свою ложную свободу — но только сейчас, сию минуту, на глазах у тех, с кем он спорит, а не в тишине, не в темноте, не наедине с собой. Без твердого убеждения, но увлечен. Пошатнулся, а потому непреклонен. Вероятно, последнее упрямство.

Все

это писательница прикидывала, пока его не было. Но лишь только через несколько минут он явился с толстой, едва закуренной, но уже изжеванной папиросой, словоохотливый, но взвешивающий каждую фразу, — уверенность в том, что его можно жалеть, любить, понимать, снова поколебалась в ней. Конечно, ей было давно известно, что любой юноша некоторое время переживает полосу скрытой и скрываемой неуверенности, которая лишь продолжает отроческое свержение авторитетов, начиная от таблицы умножения и кончая родным отцом. Неуверенность происходит, вероятно, оттого, что молодой человек, очутившись один на один со всей сложностью мира, стоит перед ним в сознании собственной беспомощности, прикрывая ее плохой хитростью и манерностью. Писательница не раз наблюдала такое щегольское смятение, знала ему цену и в данном случае с первого взгляда узнала его. И все же, вместо жалости, ее наполняла какая-то тревога. Кроме того, подобно отцу, когда тот не желал давать сведений, которые он придерживал в недрах цеха, Петр выбил у нее почин в ведении разговора. Но старший Павлушин делал это спокойно и с достоинством, не скрывая расчета, но и не подчеркивая его из вежливости, из деликатного отношения к самолюбию собеседника. Молодой же еще не справлялся со своими положительными качествами; его развязность слишком уж била в глаза. Она закурил, пышно дымя, вторую папиросу и, жуя толстый мундштук, признался:

— Не поверите… Кому ни рассказывал, все только зубы скалят, и вы вот не поверите… А как-то проснулся утром, когда еще дома жил, — надо вставать, а я штаны не могу надеть. То есть могу, конечно, я не калека… Только меня такая скука взяла, сказать нельзя. Руку поднять лень. «Как, думаю, это что же? Каждый день утром одеваться, вечером раздеваться, и так одно и то же всю жизнь? Вот еще шарманка!» Скука в меня влилась как отрава. Не подумайте, что с похмелья. Я знаю — так тоже бывает… Но вообще-то я про водку, пожалуй, больше языком треплю, а пить ее вкуса не имею… Не с похмелья, а попросту вдруг надоело не говорю уж мыться, сапоги чистить, но даже на работу ходить. Туда придешь, обратно уйдешь… На работе я, конечно, про это забывал. А вот ходить туда-сюда не могу, рвет с тоски. Ну что это такое? Почему? Тогда я и сказать об этом кому-нибудь стыдился. Да и кому скажешь? Папаше? Если время у него свободное, он начнет рассуждать и больше себя слушать, а в самого меня особо не вникнет. Я ведь его хорошо знаю. У себя в цеху он каждого чуть не оближет да обнюхает, знает, кто чем дышит, а в семье, со мной, с Настей… так, походя. Ну, скажет пару слов, по плечу потреплет… и все наставления читает. Иной раз лучше бы ударил, в зубы дал хорошенько, так нет, ведь он добрый! Ну добротой и уходил нас всех. Я ведь его и сейчас уважаю. Что мне он, — не боюсь, не подсучиваюсь, правду говорю. Но наставления его слушать… Не-ет! Махом!.. Мне что-то другое каждый день нужно! Новое что-то, даже сам не пойму что, а только чтобы на вчерашнее не похоже. Что ли, солнце чтобы с запада встало или не смеркалось, день двое суток тянулся. Понятно?

— Понимаю… Отлично понимаю, — удивляясь себе, подтвердила писательница.

Петр тоже удивился.

— А не врете?.. Впрочем, все может быть. На свете, как я думаю, все бывает. Вон моя сестрица еще до меня из дому сбежала. А ведь тихоня, прямо масло постное — все выльется, а не услышишь. Только как же это вы смогли до таких лет дожить, если вроде этого скучаете?

— А почему, как вы говорите, сбежала Настя?

— Поди добейся у нее! Вы с ней из города небось часа полтора шли — а много она вам рассказала? Сопит и сопит… Я ее знаю. А что у нее в черепке — сам черт не разберет. Я-то, положим, могу докопаться. Я ведь, если мне надобно, могу все сделать, всего добьюсь. Коли захочу, ни в чем себе не перечу. Зачем? Я вот и Настю знаю, а кто другой, хоть ему и семьдесят лет (писательница поморщилась), в шарик к ней не залезет. А может, у моей сестрицы и нет ничего? Одна бессознательность?.. Скорей всего, бессознательность и глупость, как у всякой девчонки. Несет ее и несет… А она даже не барахтается, потому что ни фига не сознает. Верно?

— Вы же только что сказали, что лучше всех в ней разобрались. В таком случае вам и книги в руки — решать, верно это или неверно. Но раз вы соблаговолили справиться у меня, могу ответить: нет, не верно.

Мальчишка ее раздражал. В его вольничанье все же веял тот же дух, который заставляет вглядываться в широкий кругозор и ждать таинственного всадника или тосковать при виде уходящего поезда. Мальчишка жил весь в движении, стремился по своей прихоти — хотя бы в том условном понимании, когда мы говорим о вольном полете птицы, которая гонится за мухой или меняет место зимовки, подчиняясь в сущности грубейшей необходимости. Писательница не сразу отделила какую-то тень зависти к осуществленным капризам этой пусть уродливой, но все-таки реальной молодости от справедливого негодования перед его почти покровительственным тоном и распущенной позой. В ней складывалось простое, как ей казалось, раздражение против своей собственной затеи.

А Петр лежал, распластавшись крестом на откосе, между майкой и поясом штанов белела яркая полоска живота. Он так поглядывал в небо, словно оно было его единственным собеседником, причем способом сообщения служил дым толстой папиросы с изжеванным мундштуком. Но писательница не могла остановиться.

— В том-то и дело, что вы не можете пожелать

для себя ничего разумного. Вам приятно доказать отцу, что вы можете просуществовать не только без него, но и без работы, о которой он вам постоянно твердит. А кроме того: «Смотрите, мол, до чего все обо мне заботятся! Я удалился и стал издали центром внимания. Можно сказать, занял первый ряд!..» Но ведь все это потому, что на первый ряд у нас недостает ни силы, ни терпения. Мы, видите ли, имеем только необъяснимые неудовольствия, нам, например, надоело одеваться и раздеваться! Всем не надоедает, а нам надоело. Так вот мы взяли наш лучший костюм, брючонки загнали на рынке, а пиджак загваздали так, что на него страшно взглянуть. Особенно тому, кто дал на этот пиджак свои деньги, то есть труд и заботу. А нам приятно: лишнее внимание! Пусть помучатся за нас, пусть даже бранят, проклинают… Зато неустанно думают: «Мы в первом ряду расселись».

Писательница сама несколько устыдилась грубой приблизительности своей тирады, которая так же далеко отстояла от действительного положения вещей и всей неразберихи, как диктанты из элементарной грамматики, которые мы писали, сидя на школьной скамье. Но они, при всей своей непритязательности на смысл, формировали нас больше, чем путь самого тонкого раскрытия юношеских тревог, на которое мы тогда претендовали, исповедуясь перед наиболее чуткими педагогами. Только опытный учитель мягкой рукой опытности отстраняя назойливую откровенность, умел растить юные умы упражнением в грамотности. Писательница же, привыкшая к погоне за сложностью, прибегла к своей благоразумной тираде непроизвольно; ей казалось, что произнес ее какой-то ее второсортный двойник. Каково же было ее изумление, когда она увидела действие своих слов! Еще во время этой речи Петя сдвинул руки и ноги, потом сел, потом выплюнул папиросу. По этим внешним знакам писательница могла бы отметить, как звук за звуком внедряется в открытое внимание юноши ее внушение. К слову сказать, она вообще-то хорошо умела говорить публично, с педагогической простотой. Ей только трудно было эту простоту обрести с глазу на глаз с молодым человеком, и лишь обстоятельства, вопреки ее намерениям, вызвали ее. Писательнице не раз выпадала короткая, обаятельная власть над толпой слушателей, когда тишина в зале как бы загустевает и наполняется токами взаимного понимания, причем она чувствовала эти токи с физической ощутимостью — как шелест дыханий, тихое шевеление тел. Не раз овладевала она непокорным собеседником и в деловом или личном разговоре, прекрасно распределяя запас самоуверенности, которым следовало орудовать, чтобы внушить собеседнику желаемое. Но в данном случае это был не расчет, а удача. И она уже торжествовала, мысленно ведя блудного сына к измученному отцу. Вот он идет позади нее, понурый, счастливый… На носу у него капли пота, он некрасив, но прекрасен на взгляд и тех, кто его ждет, и той, которая его привела.

— Коротка победа! — разглагольствовала она. — Сегодня вы центр внимания, а через два месяца — зажившая рана, шрам, о котором стараются поменьше думать.

Она описала юноше, как люди мирятся с утратами, как благодетельная память мелким песком ежедневных впечатлений затягивает глубокую пропасть потери.

— Ну, завела!.. — прервал ее Петр. — Что вы мне рассказываете, я лучше вас обдумал! Да это не важно, обдумал или не обдумал. Главное — мне так желательно! Поняли? Такой уж у меня характер: чего пожелал, то и исполнилось. Шкуру надо за это отдать? Отдам, не задумаюсь. Сам скулить не стану, да и других не послушаюсь. Вы вот, видать, умная, жарите как по книжке… А того не обмозговали: человек желает!

— Смотрите, какой небожитель!

Тут он встал.

— Небожитель!.. — сердито возглашала писательница. — Всего неделю из дому — и уже босяк. Прямо из Горького. Или, как нынче поют, «с одесского кичмана»… Я хочу посмотреть, как вы живете в своей конуре.

— Пропуска не требуется. Топайте за мной.

Петя рванул утлую дверь, и они вошли. Зеленый полумрак залил глаза. Однако в такой маленькой кубатуре трудно было заблудиться, писательница сразу натолкнулась на табурет и села у врытого в землю стола. Петр повалился в угол, на покрытую половиком кучу соломы или тряпья. Свет, как в чулане, проникал лишь сквозь маленькое оконце. Чтобы рассмотреть и запомнить обстановку, писательница попросила разрешения и открыла дверь настежь. Нищета здесь, как, впрочем, и везде, не содержала никаких живописных подробностей. Грязные, неструганые доски стен лаконично утверждали это. Но над головой Петра висел небольшой дешевый коврик болотного цвета с неопределенным орнаментом, весь смысл которого заключался в простоте выработки, доступной даже для нехитрых российских фабрик довоенного времени, когда такими изделиями заваливали всю страну.

Хозяин понял удивление гостьи и сказал:

— Все, что у нее осталось… У женщины, которая сдает мне… ну, у которой я живу. Вам Настька небось натрепала про Пашету? — Впервые за все время разговора он по-настоящему смутился. — Ничего не осталось у нее от старого времени. Зато она скорее с голоду сдохнет, чем загонит ковер. Он дорогой?

— Нет, конечно. А как же вы будете тут жить зимой?

Петр промолчал. Этот вопрос поднял в нем куда больше сомнений, нежели длинные рассуждения. Писательница чутьем поняла значительность его молчания. Она сидела на своем табурете, облокотившись на стол, составленный из двух тесовин, которые были наглухо прибиты к стене и опирались на довольно толстый, врытый в землю кол. Она напрягла все внимание и память, чтобы вести себя безошибочно, внутренне собрала себя для одного дела, — как костоправ, занятый выправлением тяжелого вывиха. Не обдуманные заранее слова, оказывается, достигали цели скорее. Так и простой вопрос о зиме сразу открыл юноше, что в опыте многих и многих людей уже давно нет допущения возможности жить в морозы в собачьем ящике. И Петя понял, как с каждым часом увеличивается расстояние между ним и теми людьми, от которых пришла эта странная старуха.

Поделиться с друзьями: