Писательский Клуб
Шрифт:
Ярослав молчал, ни жив ни мертв.
Разумеется, от него я это через много — много лет и услышал.
Прекрасные поэты П. Васильев и Б. Корнилов были закадычными друзьями Смелякова. Какой трагичный конец вскоре их ожидал.
В начале восьмидесятых я написал стихотворение «Борис и Павел». Там есть строчки:
Про них от Ярослава Я только и слыхал.По правде, не только от Ярослава. Еще от Коваленкова. Он их тоже хорошо знал, восхищался ими. И ведь не боялся, рассказывал, и когда — в
Эта потеря всю жизнь больно сидела в Смелякове. Он без конца мысленно менялся с ними судьбой. Особенно с Корниловым:
Он бы стал сейчас лауреатом, я б лежал в могилке без наград. Я-то перед ним не виноватый, он-то предо мной не виноват.…«В могилке без наград»?.. Чего уж там, если в могилке! Но, как ни странно, это его, особенно в последний отрезок жизни, довольно серьезно занимало. Он, кстати, имел ордена и премии, правда, не самые высшие.
В начале войны Ярослав Смеляков попал в плен. В финский. Потом о нем ходили всякие слухи, но факт тот, что после Победы, кажется в сорок шестом, он объявился в Подмосковном угольном бассейне, в местной газетке. Приезжал полулегально в Москву, дома ночевать боялся. Его тянули и вытянули-таки — прежде всего Симонов. Вскоре Смеляков уже печатался, на виду, в «Новом мире».
Я впервые увидел его в сорок седьмом, познакомился в пятидесятом.
Однажды Смеляков обмолвился (хочу подчеркнуть, что и это, и рассказ его о Ставском были уже после третьего освобождения, в нестрашные последние его годы. Но и теперь говорил он на эти темы кратко и осторожно), так вот, он обмолвился, что в плену содержался в одном лагере с братом Твардовского. Я в ту пору даже не сообразил, о каком брате идет речь.
Лишь относительно недавно, узнав, что в финском плену был Иван Трифонович Твардовский, я обратился к нему с просьбой сообщить что-либо по этому поводу.
Тот разъяснил:
«Дело, дорогой Константин Яковлевич, в том, что Я. Смеляков хотя и был в плену в Финляндии, но вряд ли в одном и том же лагере военнопленных, где был я. Но если даже, допускаю, он был где-то рядом, все равно знать меня как брата А. Твардовского он не мог. И вот почему: в плену я был под вымышленным именем — боялся, что моя судьба тяжелым камнем ляжет на имя брата и всех других родных.
Эту тайну никто не знал — я не делился. Но не отвергаю возможного в том, что когда Я. Смеляков проходил «фильтр», находясь в Подмосковье (кажется, бывший Сталиногорск), то, может, и что-либо слыхал обо мне…»
Наверное, так и было.
После войны Смеляков более всего дружил, пожалуй, с Михаилом Лукониным и — отдельно — с Павлом Шубиным. Со вторым, по-моему, теснее. Это был тоже настоящий поэт и независимый человек, автор нескольких отличных стихотворений и известнейшей в пору войны «Волховской застольной». Помните?
Выпьем за тех, кто командовал ротами, Кто замерзал на снегу, Кто в Ленинград пробирался болотами, Горло ломая врагу.Это
была поистине неразливная дружба. Они с Ярославом вместе уезжали в длительные командировки — например, в Азербайджан, — участвуя в подготовке идущих одна за другой декад национальных литератур и искусства. Неделями, если не месяцами, жили на госдачах и переводили, переводили. Свое писалось все реже и трудней.Шубин всегда был крепкого, плотного сложения, а Смеляков, наоборот, нервный, худой. А тут оба неожиданно стали схожими: округлившиеся животы, налившиеся затылки.
Весной пятьдесят первого — было уже тепло, — сидя на скамейке в скверике, умер Павел Шубин.
Ему было тридцать семь лет. Да и Смелякову не было сорока. Это был, конечно, жесточайший удар.
В то лето я не раз встречался с ним.
А двадцать девятого августа мы с Винокуровым были у Смелякова в гостях. Я, по правде, не запомнил числа, это мне недавно сказала Евдокия Васильевна, тогдашняя Дуся. Уж она-то запомнила! Дусей ее называли все, — кто имел право, в глаза, остальные — заглазно. Дуся Смелякова, жена Ярослава. В тот вечер ее не было дома.
Они жили в Спасо-Песковском, на Арбате, в крохотной однокомнатной квартирке, даже без кухни, — газовая плитка стояла в коридоре. Мы с Женей принесли две, а может, и три бутылки, но их довольно скоро не хватило, и Смеляков раскупорил стоящую на окне четверть (не четвертинку!) смородинной наливки, объяснив, что напиток этот готовит Дуся, а он втайне доливает туда водочки, когда остается. Так что это уже не столько наливка, сколько настойка. Мне показалось, что, берясь за бутыль, он секунду поколебался, но тут же махнул рукой:
— А, все равно!..
Он был словно чем-то озабочен, расстроен, но пытался отвлечься, попросил нас почитать стихи, говорил о них. Когда Винокуров прочел стихи о возможной когда-нибудь смерти, Смеляков спросил у него про строчку «у звезд остекленевших на виду», случайно ли он ее написал. Женя заверил, что нет, не случайно.
Время от времени хозяин подходил к распахнутому окну и вглядывался в темноту, а однажды сказал Винокурову:
— Посмотрите, там, напротив, никого нет на крыше?
Винокуров охотно высунулся из окна, чтобы отвлечься от освещенной комнаты, а Ярослав мрачно добавил:
— Только не блевать!..
Винокуров не собирался — и обиделся.
Ушли мы очень поздно, спустились вниз, повернули направо, и тут же оказались на ярко освещенном Арбате. Вот интересно, это была правительственная трасса, здесь ездил Сталин, милиция и топтуны на каждом шагу, и в то же время бесчисленные магазины и особенно магазинчики, кафе, ресторанчики, шашлычные, всегдашнее оживление — Арбат.
Винокуров тут же на углу начал болтать с двумя девушками, смеясь, пытался познакомиться и направился с ними к Смоленской, ему все равно было в ту сторону, он жил на улице Веснина.
А я пешком пошел к Арбатскому метро, мне еще предстояло ехать за город к молодой жене и почти годовалой дочери. Москва тогда ложилась поздно, последние известия по радио начинались в половине двенадцатого и заканчивались боем Кремлевских курантов.
На другой день я снова оказался в городе, мне нужно было в «Литгазету» к Семену Гудзенко. Зачем? Может быть, я написал какую-нибудь рецензию. Во всяком случае стихами он не занимался. В голове у меня еще слегка пошумливало.