Писательский Клуб
Шрифт:
И вот — еще раз попала.
Борис Слуцкий — пласт жизни, поэзии, мощный, сильный. Его стихам не требуется, чтобы их значение или место преувеличивались после ухода автора.
Поэзия Бориса Слуцкого стоит прочно.
Слуцкий и Искандер
В Борисе Слуцком поразительно сочетались: сердечная широта, доброта, желание понять каждого, а поддержать многих и — устоявшееся комиссарство, наивное кастовое следование твердо определенным правилам.
Мне рассказывал Искандер, как он когда-то долго шел со Слуцким по Ленинградскому проспекту (было
В какой-то момент он неожиданно спросил у Фазиля:
— Вы член партии?
Тот, разумеется, ответил отрицательно.
Боря промолвил сухо и твердо:
— Тогда я не смогу с вами об этом говорить…
Именно его дисциплинированность сыграла с ним в жизни злую шутку.
Семен Гудзенко
Впервые увидел и услышал его в сорок седьмом, в Политехническом, на «Вечере трех поколений». Он произвел сильнейшее впечатление. Он тогда гремел вовсю, так же, впрочем, как Луконин и Межиров.
Честно говоря, на войне я не слыхал о таком, хотя был в Венгрии где-то рядом. Его знали сотрудники газет, работники политотделов, и им казалось, что его знает вся армия и фронт. Не столь же мы (или некоторые из нас) самонадеянны и теперь, представляя себе масштаб распространения собственных сочинений?
Он был молод, красив, читал жестко и уверенно.
Так в блиндаже хранят уют коптилки керосиновой. Так дыхание берегут, когда ползут сквозь минный вой. Так раненые кровь хранят, руками сжав культяпки ног.Идя с вечера, я все никак не мог вспомнить, что мне эти строки напоминают, и наконец понял — Маяковского:
…Как солдат, обрубленный войною, ненужный, ничей, бережет свою единственную ногу.Познакомились мы в сорок девятом, тоже на поэтическом вечере, на Стромынке. Это был большой вечер для студентов университета. Хорошо помню афишу: крупно набраны имена поэтов — членов Союза и отдельно, меленько, — студентов Литературного института. Я значился во втором списке.
После выступления он подошел сам, протянул руку:
— Давай знакомиться!
Доброжелательство тогда было принято. И интерес к другим — особенно к сверстникам и к тем, кто лишь немного старше или моложе. (Незадолго перед этим Гудзенко и Луконин познакомились с Винокуровым, сидели с ним за столиком, слушали его стихи и говорили друг другу восхищенно: «На пятки наступает!»)
Многие стихи Гудзенко нравились мне. Так оно и осталось. Не знаю, как у кого, но у меня первое, даже раннее впечатление обычно всегда оказывалось верным с последующей точки зрения, стойким.
У меня была его книжечка, совсем крохотная брошюрка — «После марша», — но сколько в нее вмещалось! И сейчас, не глядя
в книгу, я назвал для себя десяток его стихотворений, которые помню, которые хочу перечитывать. Поверьте, это совсем не мало. В них — те давние годы, молодость, ощущение не быта, не фронтовой жизни, но войны, боя. Мне только мешают (как и тогда!) их порою излишние — от темперамента, от сил — лихость, гусарство («и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую»).Особенно хороши стихи конца войны — сильные, энергичные, все более человечные, часто грустные. В них он достиг своей ранней зрелости.
К моменту нашего знакомства ни он, ни я, ни другие, конечно, не догадывались о том, что все свое лучшее он уже написал. Это выяснилось позднее и случилось не с ним одним. Для многих наступило время перелома, кризиса, жестоких поисков себя. Далеко не все это преодолели.
Он вошел в литературу и остался в ней поэтом, рожденным войной. Он сам предельно точно и сильно сформулировал это:
У каждого поэта есть провинция. Она ему ошибки и грехи, все мелкие обиды и провинности прощает за правдивые стихи. И у меня есть тоже неизменная, на карту не внесенная, одна, суровая моя и откровенная, далекая провинция — Война…Скажу прямо: новые — путевые — стихи Гудзенко, его поэма оставили меня равнодушным, более того — разочаровали. Они были огорчительно слабее прежнего, им не хватало нерва.Мне кажется, он чувствовал это и сам, хотя критика и товарищи дружно хвалили его, нового.
Да, он упорно искал себя. Работал в газете, писал рецензии, статьи. Как и что он писал бы в дальнейшем, никто не узнает, но уверен, что он занимал бы заметное место в литературной жизни, в самом литературном процессе. Кроме чисто поэтического таланта он обладал колоссальной энергией, был, что называется, человеком действия. И все это весело, шумно, широко.
С чем бы он ни сталкивался, ему было свойственно активное вмешательство в происходящее. Он умел постоять за себя, и не только за себя.
Вскоре после выхода моей первой книжки «Песня о часовых» (1951), я зашел со стихами в редакцию «Комсомольской правды». В большой комнате отдела литературы и искусства никого не оказалось, и я еще не решил — уходить мне или подождать, когда из кабинета заведующего отделом появился Гудзенко, кивнул мне:
— Идешь? Ну, проводи меня.
Мы спустились на улицу, и он сказал бодро:
— Только не огорчайся. Я сейчас видел у него на столе рецензию на тебя. Разгромная, просто в клочья. И уже подготовлена к сдаче, на «собаке». Я говорю: ты что, с ума сошел, это отличная книга. Он, по-моему, немного заколебался…
Не огорчаться было трудно. И теперь первая рецензия на первую книгу может решить немало и по — разному развернуть судьбу. А уж тогда!..
— Ничего, что-нибудь придумаем, — утешал он меня.
Навстречу нам по улице «Правды» шел своей гарцующей походкой Сергей Смирнов.