Писемский
Шрифт:
– А кто же это говорить-то будет, Алексей Феофилактович?
– Вихров, кто же еще...
Роман, начатый летом 1868 года, был давно задуман Писемским. Еще во время службы в Костроме он сообщал Краевскому, что намеревается написать для «Отечественных записок» «Автобиографию обыкновенного человека»: «Начну с рождения и буду следить за постепенным развитием человека. Обстоятельствами жизни обставлю его самыми обыкновенными, препятствие со стороны цензуры вижу в одном только, что он должен еще в школе влюбиться, влюбиться невинно, наивно или даже глупо, прослежу потом все замашки юности, горькие уроки, постепенное охлаждение, в период которого он оглянулся на прошедшее и пишет записки». Но тогда замысел не был осуществлен. «Люди сороковых годов» в известной степени представляют собой художественную автобиографию Писемского – главный герой писатель Вихров прошел примерно ту же жизненную школу, что и Алексей Феофилактович. В основном совпадают вехи становления автора и его героя. Однако внешнее сходство не значит, что можно отождествлять Писемского с Вихровым, как это делали многие критики. В чем-то романист и осмеивал своего «двойника», придавая ему сходство с печоринцами сороковых годов, кое-что из вихровских взглядов
Несколько лет исторических изысканий Писемского, работавшего над сюжетами из русского прошлого, также нашли отражение в «Людях сороковых годов» – никогда раньше его герои не высказывались столь определенно, как в этом романе, о явлениях общественной жизни Древней Руси. Вихров в совершенно славянофильском духе оспаривает слова одного из юных реформаторов о том, что постоянная ненависть к власть предержащим у образованного общества – «историческая, за разных прежних воевод и наместников»: «Вряд ли те воеводы и наместники были так дурны. Я, когда вышел из университета, то много занимался русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная пора – Москва без царя, неприятель и неприятель всякий – поляки, украинцы и даже черкесы, – в самом центре государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, – отовсюду молчание, потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось, в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам». Страхов и Данилевский могли быть довольны таким беллетристическим подкреплением своих теорий, хотя многое в романе Писемского и вызывало их несогласие. Особенно это касалось религиозных воззрений автора романа. Алексей Феофилактович, довольно равнодушный к вопросам веры, только и смог предложить жаждущему духовного окормления читателю «Зари», что расплывчатый пантеизм, то есть, говоря по-русски, всебожие: божество пребывает в каждом явлении живой и неживой природы.
В кружке Кашпирева, где все более или менее истово исповедовали славянофильский символ веры, Алексей Феофилактович был, пожалуй, наиболее свободомыслящей фигурой. Рядом с поэтом Федором Бергом, щеголявшим в красной рубахе, рядом с благостным Страховым насмешливый Писемский с его «скоромными» анекдотцами смотрелся ёрой. Но с наибольшей законченностью тип «бытового славянофила» выразился в издателе журнала Кашпиреве – миловидном голубоглазом блондине, весьма ленивом и добром, настоящем Илье Ильиче Обломове по внешности и повадкам. Он был небогатым самарским помещиком и заложил свое имение, чтобы издавать журнал – ему непременно хотелось подарить России настоящий русский ежемесячник, какого, по мнению Василия Владимировича, до тех пор не было. Но у Кашпирева имелось только возвышенное желание сделаться издателем, способностей же к тому – никаких. Если б не расторопный лакей Аристарх и подвижная как ртуть супруга Кашпирева Софья Сергеевна, то владелец «Зари» вряд ли выбирался бы из постели к обеду, а журнал и подавно не смог бы исправно выходить в начале месяца. Писемский говорил, что у Кашпиревой торговый ум – это в его устах звучало как похвала. Софья Сергеевна вела все дела с типографщиками, с книготорговцами, договаривалась о закупках бумаги, ездила в цензуру, писала авторам. Позднее предприимчивая дама сделалась издательницей детского журнала «Семейные вечера» и успешно руководила им двадцать лет.
Писемскому, глядевшему русаком, как тогда говорили, приятно было появляться в этом чисто русском доме – одном из немногих в казенно-немецкой столице, где все и вся куда-то неслось в погоне за удачей. Даже перестав сотрудничать в «Заре», Алексей Феофилактович постоянно поддерживал связи с Кашпиревыми, а когда через несколько лет Василий Владимирович умер, для писателя это было немалой утратой. «Я сам любил душевно вашего мужа, – писал Алексей Феофилактович вдове, – он был из этого небольшого числа чистых людей, которых все менее и менее становится; на могиле его можно написать, что он был человеком 40-х, а не 70-х годов». А для него человек 40-х годов значило – чистый сердцем идеалист, человек 70-х годов – торгаш, делец, готовый ради выгоды поступиться убеждениями...
Появляясь после долгого отсутствия в Петербурге (обычно это случалось в конце года, когда шла подписка и в конторах журналов были деньги, можно было, следовательно, получить сполна причитающийся гонорар), Алексей Феофилактович шумно вваливался к Кашпиревым в своей необъятной бобровой шубе, с тяжелой суковатой тростью в руке. Разоблачившись, он с пыхтением устраивался на диване, с какой-то настороженностью переводя свои выпученные глаза с одного участника среды на другого – тут бывало немало лощеных светских молодых людей, к которым вообще-то писатель
относился с некоторым недоверием: с иголочки одетый Константин Леонтьев, щеголеватый Всеволод Крестовский в уланском мундире, аристократически невозмутимый Василий Авсеенко с моноклем в глазу. Но все эти светские господа с такой неподдельной радостью встречали появление Писемского, что он вскоре успокаивался и начинал балагурить в своем обычном тоне. Когда же возникали отвлеченные споры о современной литературе, он морщился и ворчал, что изящная словесность пребывает в упадке и теперешнее ее оскудение связано со стремительным ростом железных дорог, которые полезны лишь для торговли.– Теперь человек проезжает много, но скоро и безобидно, – говорил Писемский, – оттого у него никаких сильных впечатлений не набирается, и наблюдать ему нечего и некогда, – все скользит. Оттого и бедно. А бывало, как едешь из Москвы в Кострому «на долгих», в общем тарантасе или «на сдаточных», – да и ямщик-то тебе попадет подлец, да и соседи нахалы, да и постоялый дворник шельма, а «куфарка» у него неопрятище, – так ведь сколько разнообразия насмотришься. А еще как сердце не вытерпит, – изловишь какую-нибудь гадость во щах да эту «куфарку» обругаешь, а она тебя на ответ – вдесятеро иссрамит, так от впечатлений-то просто и не отделаешься. И стоят они в тебе густо, точно суточная каша преет, – ну, разумеется, густо и в сочинении выходило; а нынче все это по-железнодорожному – бери тарелку, не спрашивай; ешь – пожевать некогда; динь-динь-динь и готово: опять едешь, и только всех у тебя впечатлений, что лакей сдачей тебя обсчитал, а обругаться с ним в свое удовольствие уже и некогда.
Такие парадоксальные мнения сразу уводили разговор на другой, более плодотворный путь. Или уж, во всяком случае, прерывался всем надоевший спор записных аналитиков Аверкиева и Страхова.
Из старых питерских друзей ближе всего были Писемскому Гончаров, Анненков, Горбунов, Майков и Максимов. Однако в свои приезды в столицу Алексей Феофилактович нечасто останавливался у кого-нибудь из них, он предпочитал комфортабельный нумер гостиницы «Париж». Зато любовь этих раблезианцев к хорошей кухне нередко сводила их всех вместе «чрева ради» у Донона, у Палкина или в Балабинском трактире.
В Петербурге Писемский познакомился с Лесковым, тогда нашумевшим своими антинигилистическими романами (они печатались под псевдонимом М.Стебницкий). За них Николай Семенович также был подвергнут всеобщему остракизму, и двери крупнейших журналов захлопнулись перед ним. Лесков ставил очень высоко творчество Писемского. Уважительно-ласково называя его Алексеем Филатычем, младший годами писатель утверждал, что автор «Взбаламученного моря» – решительно жертва критического террора. Это, несомненно, сблизило обоих литераторов, они стали переписываться. Когда в 1871 году в новом славянофильском журнале «Беседа» стал печататься роман Писемского «В водовороте», Лесков, дочитав его едва до половины, прислал автору восторженное письмо:
«Не мне писать вам похвальные листы и давать „книги в руки“, но по нетерпячести своей не могу не крикнуть Вам, что Вы богатырь! Прочел я 3-ю книжку „Беседы“... молодчина Вы! Помимо мастерства, Вы никогда не достигали такой силы в работе. Это все из матерой бронзы; этому всему века не будет! Подвизайтесь и не гнушайтесь похвал „молодших людей“, радующихся торжеству Ваших сил и желающих Вам бодрости и долгоденствия».
На это Писемский отозвался с привычной скорбью по поводу отсутствия благожелательности со стороны законодателей мнений окололитературной публики: «Путь наш тернист, и похвалами мы не избалованы. Отсутствие хоть сколько-нибудь понимающего критика и в то же время крики разных газетных бумагомарателей сбивают с толку публику, далеко еще не привыкшую иметь собственное мнение; но авось в горниле времени все это поочистится и правда возьмет свое: я, собственно, уже на склоне дней моих и, может быть, скоро совсем покину литературную арену, но за молодые дарования невольно приходится скорбеть душой: где для них ободряющая и поучающая школа, где бы они могли развиться и окрепнуть; всюду только и читаешь или голословную брань, когда вы не из наших, или пристрастную похвалу, если вы наш; а между тем роман, видимо, все более и более становится художественной статистикой времени и ближайшим помощником истории – критики же полоумные наши на перерыв кричат романистам: „Не смейте говорить правды, а лгите и лгите, чтобы не повредить нашим высокоизбранным направлениям“ – к счастью только, что избранные им агенты желаемой им лжи являются очень слабыми и незубастыми: ни юмор, ни поэзия как-то не роднятся с ложью!»
И в своем пессимизме относительно современных мнений писатель оказался прав – критика в очередной раз в штыки приняла новое его сочинение. Например, «Санкт-Петербургские ведомости» поместили статейку В.П.Буренина, тогда, по слову Ивана Аксакова, сидевшего в либералах. Критик без всяких церемоний заявил: «По окончании романа я должен сказать, что более бесцельного и тупого беллетристического произведения в настоящем году я не знаю. Это просто сплетение сцен, без лада и смысла, набор лиц и происшествий, не имеющих за собой никакой серьезной подкладки, никаких авторских намерений, кроме разве клубничных. Разумеется, при опытности г.Писемского в сочинительстве, при остатках его таланта, в романе несколько страниц встречаются живых; но в целом – это просто нескладица, грубая и местами неприличная». Да что говорить о современниках, когда даже после смерти Писемского находились «ценители» вроде Венгерова, вещавшего: «Положительно, если б „В водовороте“ было написано немцем, в нем едва ли было бы больше несоответствия с живою русскою действительностью. Этот небывалый князь-нигилист Григоров, этот Миклаков, которому как что нужно, так это по щучьему велению тотчас исполняется, наконец эта выдуманная от начала до конца „нигилистка“ Елена – все они точно с луны пришли».
Редкие голоса, пытавшиеся дать объективную оценку творчества Писемского, тонули во враждебном гвалте. И потому отрицательная оценка новых вещей писателя закреплялась в сознании публики. Именно на это невыносимое положение сетовала крупная петербургская газета «Голос»: "Новый роман г.Писемского («В водовороте». – С.П.) не уступает нисколько лучшим его произведениям прежнего времени. При иных, более благоприятных для нашей изящной словесности условиях, при более здравом взгляде на художественные произведения этот роман встретил бы такой же почетный успех, какой в свое время имел его прекрасный роман «Тысяча душ».