Пишите письма(из сборника "Ошибки рыб")
Шрифт:
Почему они — почти все — брали с собой именно “Братьев Карамазовых”? Однажды ночью я подумала, что поняла. Может быть, потому, что на равнине житейской пути героев расходились; но на гору(например, на Эверест) братья должны были взойти вместе: Иван, Дмитрий, Алексей и Смердяков.
“Одиночество, — писал Нойс, — расширяет нервную индивидуальность, повышает восприимчивость. Страх становится более острым, а также сознание, что ты являешься частью этих гор, а через них частью природы. В горах я не боюсь встречи с призраками, хотя часто подвержен страху в полуночном лесу или в городе”.
Спуск
Снег на спуске торжествует. Он заметает следы, чтобы нельзя было найти обратной дороги, расставляет капканы, камуфлирует волчьи ямы трещин и расщелин, отбирает очки, рукавицы, ботинки, носки, гонит вниз холодной плетью, свежуя отмороженные руки жесткой страховочной веревкой, замуровывает в жеодах пещер, заматывает в саван, в его белой преисподней пощады не ждут.
Движение вниз — движение в бесконечность в окружении фантасмагорических спутников, бегство от преследователя-тумана, чьи зеленоватые пальцы щупают очертания склонов, путь, на котором встает из могилы похороненный в горах шерп, чтобы поздороваться с привидениями, сопровождающими альпинистов.
Счастливцам, оставшимся в живых, памятью о спуске служат фантомные боли в отмороженных ампутированных руках и ногах: Морису Эрцогу, Виталию Абалакову, многим и многим. Тот, кто пока цел и невредим, оглядывается назад, вопрошая: кто ты, волшебная гора? враг ли ты? бестрепетное ли божество, чье равнодушие подобно равнодушию смерти?
Я вопрошала вечера: не приснится ли мне наконец Студенников?! Этот сон спасительный призывала я постоянно. Но ответом мне были сходы лавин, падающие в расщелину рукавицы, впитавшее вой ветра белое безмолвие гор.
И белое безмолвие Заполярья, прячущее под снегом ножницы, медный колокольчик, несколько голубых стеклянных бусин, древнюю пищаль; бермудские пространства “мысов каменных, приярых, высоты средней льдов берегового припая”, в которых плутали пропавшие на Севере экспедиции.
Так же, как Студенникова, мечтала я увидеть во сне большое северное сияние, читала на ночь бесконечное количество его описаний, но и “улыбка Арктики”, как возлюбленный мой, не желала посещать моих сновидений.
“Форма гигантских лучей, — читала я, — напоминала старинные двуручные мечи. Сквозь них просвечивали звезды, и казалось, что какой-то искусный мастер затейливо украсил эти дорогие мечи алмазами. Как завороженный, наблюдал я за фантастическими мечами. Время от времени они то сближались, то вновь отдалялись друг от друга, словно некий великан, скрывшийся за горизонтом, держал их в руках и сравнивал — который лучше…”
“С востока на запад, — читала я, — легла широкая светлая дуга. Концы дуги не то рассеивались, не то скрывались за облаками, не достигая горизонта. Дуга слегка померкла — и заиграла на севере. Из-за горизонта выплыло небольшое светящееся облачко, слегка вспыхивающее лиловым; и вдруг, сильно вытянувшись, покрылось оно яркими трепещущими лучами, превратилось в широкую ленту, извивающуюся по всей северной части неба и наконец принявшую форму буквы S. Буква вывернулась, мгновенно обросла бахромой, превратилась в занавес.
В ответ и южная дуга стала занавесом, оба занавеса двинулись друг к другу, рассыпались на тысячу тысяч лучей, лучи сошлись в зените
в корону, горящую, сверкающую. В мгновение исчезла и корона; на темном небе остались только яркие звезды”.Меня ничуть не удивило, что северное сияние написало на небе именно букву S, первую букву его фамилии.
В своем блокноте из будущего нашла я отрывок из воспоминаний узника Соловецкого лагеря священника Анатолия Правдолюбова, находившегося в заключении вместе с отцом, воспоминаний, поразивших меня: “Кто опишет красоту летней ночи соловецкой, нежнейшие переливы красок заката и восхода солнечного?! Или кто может передать красоту зимних пылающих полярных сияний?!
Однажды видел я страшное и редкое сияние. Вообразите черное солнце с широкими лучами на огненно-красном фоне. Зенит неба — небольшой черный круг, от которого лучи расширяющиеся черные расходятся до самого горизонта, а фон — огненный. И ничто не колышется. Четкая, будто начертанная двумя цветами туши, картина. А потом — быстро наступивший полный мрак. Страшно!”
Слегка помешавшись на эскимосском “танце душ усопших”, декартовском “отраженном блеске полярных ледяных масс”, галлеевском “магнитном истечении у Северного полюса”, ломоносовской “материи световой от происшедшей на воздухе электрической силы”, я решила изобразить северное сияние (и непременно с буквой S!) на одной из курсовых клаузур. Опус мой сильно отличался от реалистических картинок и коллажей моих сокурсников; за его эфемерные образы получила я первую в своей жизни двойку по композиции. Разумеется, я считала ее незаслуженной, плакала среди заснеженных дерев Летнего сада, снег падал и падал, пока не превратился в моем воображении в письмо Студенникова с севера, однако шифр послания, написанного симпатическими чернилами белым по белому, его безмолвие и бессловесность удручали меня.
— Что за сомнамбулический вид? — спросил Наумов. — Что с вами, письмоносица?
— Блуждаю в снегах, — печально отвечала я. — Настоящих и вычитанных. Все, что я сейчас читаю, утопает в сугробах. Выхода нет, полярная ночь, на собаках из нее не уехать, самолеты не летают. Косоуров прежде бывал в лагерной полярно-заполярной шарашке, а теперь и он, и его дом заплутались в снегах, как альпинисты на спуске…
— Да, да, — покивал Наумов, — да, охотно верю, знаю. Зима — это лабиринт.
Зима усердствовала, снег падал, мой фасадно-потемкинский проспект резвился в отнорках зимнего лабиринта. Фабрично-заводские свалки превращались в снежные горы, дворы — в катки, тупики — в глетчеры, маленькие ледопады струились из водосточных труб. Особо труднопроходимым стал путь к заветной полупропавшей квартире, поскольку подвал, через который я к ней следовала, время от времени затапливало, я преодолевала мостки через лед с кипятком и пост матерящихся сварщиков, кричащих друг другу: “Труба, падла, опять ползет, вари дальше!”
В моих снах Абалаков маленькой полудетской лопаткой откапывал заваленных снегом товарищей, в их числе был и его отморозивший руки брат.
Заставкой к снам и пробуждениям теперь служил краснокирпичный дом, похожий на один из корпусов за подвалом со сварщиками, вот только дом-сон стоял на волнах, обращался ко мне подобно сказочной избушке-перевертышу то одним, то другим фасадом, то торцом.
В одном из дворов яви путь мне преграждал сугроб с оголовком бомбоубежища, сугроб-гора, огибая которую справа я попадала на ненужную мне незнакомую улицу, а слева — в безымянный переулок; по гребню, прямо, мимо зарешеченных окошек оголовка, как мне и надо было бы, я пройти не могла: склоны монблана превращены были в крутые ледяные дорожки саночно-лыжно-фанерной мелюзгою.