Письма к Безымянной
Шрифт:
– Чем, к примеру? – спрашивает Сальери все тем же ровным тоном, но теперь уже его взгляд становится жгучим, выжидательным… настороженным. – Интересно.
«А было ли у вас вообще время следить за моими сочинениями?» – читается там. Людвиг сильнее ощущает прилив крови к лицу, еще чуть-чуть – и запунцовеют уши. Неужели из-за измены Моцарту в нем видят приспособленца, который говорит ровно то, что хотят услышать? Сальери ставит его в ряд к таким нахалам? Хочется снова вспылить, огрызнуться, но через мгновение становится ясен второй смысл вопроса – и по спине бежит озноб. Людвиг мнется, но не потому, что ответа нет. Нельзя забывать, какой год сгущается над Европой [26] . Вопрос Сальери – не только проверка на расчет, есть и кое-что предельно
26
1789 – год начала Великой Французской революции, на который приходятся такие важные ее события, как созыв Генеральных штатов, создание Национального собрания и взятие Бастилии.
«На чьей вы стороне в грядущей бойне под чужими флагами?»
– «Тараром», разумеется, – выдыхает Людвиг, облизнув губы. Усталая темнота глаз Сальери затягивает и заставляет продолжить, пусть это и неосмотрительно рядом с фаворитом императора. – Мир меняется. В лучшую сторону. Вы создали бурю, удивительную вещь, которая стала лейтмотивом перемен! Влюбили меня в себя заново…
Это правда. Сальери пишет много сильных вещей, за два минувших года прогремел по всей Европе, но одна опера – особенно. «Тарар», несмотря на восточный колорит, был злободневным и дерзким, прошел с блеском, зажег сердца, которым не хватало искры. Говорили, после премьеры противники монархии вышли на улицы в очередной раз. Они кричали, поднимали знамена, пели громоподобную «Vas! l’abus du pouvoir supreme» [27] . Власти разогнали их быстро и всячески отрицали масштабы протестов, но все же…
27
Ария из финала четвертого акта оперы, дословный перевод: «К оружию! Свергнем тиранов!»
– Ваш царь вышел из простых солдат и сверг деспота. – Голос Людвига крепнет, нога сама делает шаг вперед. – А потом, при коронации, сковал себя цепями, чтобы не забыться и ни в чем не пойти против счастья народа… разве не таков долг каждого монарха? – Слова все не кончаются, Людвиг путается в них: образ, другой образ, чудовищная тюрьма, рушащаяся с оглушительным грохотом, предстает перед ним. – А ваша музыка, одна только увертюра, не говоря об ариях? Могучая, пророческая!
– Остановитесь, пожалуйста. – Сальери, к ужасу Людвига, хмурится, но почти сразу улыбается, и вроде бы искренне. – Я понял, и я… я… – Смутился? Щеки все такие же золотисто-смуглые, но в глазах взволнованный, почти болезненный блеск, и акцент теперь прорывается через слово. – Что ж. Спасибо, Людвиг. Польщен и ни в коей мере не напрашивался на букет комплиментов. Только… – теперь он пытается подыскать слова, опустив взгляд на начищенные туфли, – пожалуйста, не обманывайтесь на мой счет. Я могу только предчувствовать бури и запечатлять их. Я ими не повелеваю. – Взгляд снова встречается со взглядом Людвига, туда вернулась спокойная строгость. – Жизнь не раз показала: ими не повелевает никто. И я считаю игру с ними довольно опасной.
Снова они смолкают. Людвиг всматривается Сальери в лицо, боясь найти то, что сожмет его сердце разочарованием, – отвращение, упрек или страх. Конечно, если бы Сальери поддерживал революцию, а не просто ловил в музыке гремучие ветры, было бы восхитительно, но не стоит ждать подобного, тем более требовать. Это пока и неважно.
– Посмотрим, что покажет жизнь в этот раз, – нарушает тишину Людвиг и, оставляя сложное позади, скорее возвращается к насущному. – А по поводу уроков… не думайте, я все оплачу. Я найду где жить, и мне будет достаточно куска хлеба в день, его я добуду. Что же касается поддержки, – слово горчит на губах, – не терплю подачек. Оставьте ее тем, кто побеззубее.
Он снова резок, даже груб, но сворачивать с пути поздно. Безымянная в холле подошла к фортепиано, трогает пальцами незабудки в большой вазе, белой как сахарная глыба. Смотрит на Людвига. Молча успокаивает: «Не казнись, даже если ничего не получится».
«Если ничего не получится, я вырву свой гнилой язык», – обещает себе он сам.
– Людвиг. – Оклик возвращает его к беседе. Рука с агатовым
перстнем сжимает плечо, но не делает больно. – Вы… горячитесь. Будто сражаетесь на баррикадах уже сейчас.Если это и укор, то беззлобный. В смятении Людвиг снова глядит на Сальери, терпит одну, две, три секунды молчания – и наконец паника, выйдя из берегов, затапливает уже по-настоящему, прорывается признанием:
– Сражаюсь! Только не с вами, скорее с собой… мне так стыдно!
Ничего не получится, конечно. Вот-вот наглого «просителя» выставят с советом больше не соваться, пока не подучится этикету. Но нет. Не разжимая пальцев, даря новую тусклую улыбку, Сальери склоняет голову и наконец медленно, с еще более отчетливым акцентом произносит:
– Мне знакома горячая гордость, и я могу ее понять. Да. Я с удовольствием возьмусь за вас, Людвиг, если вы будете нуждаться в уроках. – Он все же хмурится. – А вот деньги мне не нужны; имейте, пожалуйста, в виду, что обидите меня ими. – Он продолжает, только дождавшись неохотного кивка: – Приезжайте, как только встанете на ноги и поставите на них всех, за кого вы в ответе. Правильно я помню, у вас есть младшие братья?
– Правильно. – Единственное, на что хватает задохнувшегося Людвига. После всех ерничеств он услышал согласие, да еще такое участливое?
– Они приедут с вами? – продолжает уточнять Сальери. Возможно, он недалек от вопроса, где вся эта ватага голодных птенцов будет жить. Людвиг спешит отмести даже малейшие опасения, что гнездо они совьют в его особняке:
– Эта забота точно не ваша. Знали бы вы, как мы живем сейчас; думаю, нам было бы лучше даже под каким-нибудь венским мостом…
Сальери качает головой. Скорее всего, о местных мостах он знает побольше и не рад услышанному. Впору сгореть со стыда: ну какой глава семьи заявит подобное, какой?
– Шучу, разумеется, – выпаливает Людвиг как можно увереннее и чуть расправляет плечи. – Мы все еще не сироты, у нас есть… отец…
Руины отца, но этого говорить точно не нужно.
– К чему предрасположены ваши братья? – Сальери наверняка прочел мысль по глазам, но милостиво не стал допытываться. – Если музыканты…
– Младшему нравится фармацевтика, а среднему… – Людвиг осекается. – Да, он тянется к музыке… в некотором роде. Но повторюсь, это не ваша забота.
Что сказать о Каспаре, о рыжем хмуром Каспаре, становящемся лишь рыжее и хмурее с каждым годом? Что он ворует и продает чужие сочинения? Что его собственные в основном переиначенные куски «Клавира»? Что, если бы его старательнее учили с детства, из него бы что-то получилось, но сейчас Каспару пятнадцать, и он бессовестно сбегает с уроков Нефе, которого Людвиг умолил иногда уделять брату время? Каспар все лучше играет и на удивление хорошо понимает музыку: как бы иначе он крал сложнейшие фуги Баха и перекраивал во что-то благозвучное? Но ни быстрые импровизации, ни даже неспешное сочинительство не даются ему: отец выбил все это, сначала карающей указкой, а потом – издевками и равнодушием. В Каспаре нет веры, а оттого нет прилежания. Порой, глядя, как дрожат над клавишами руки брата и как сжимаются его губы, Людвиг холодеет при мысли, что его могла постичь та же участь. Могла, если бы не Безымянная…
Которая продолжает любоваться цветами в опасной близости от хозяина дома.
– Я никуда не поеду, пока не позабочусь о братьях, – упрямо заканчивает Людвиг, стараясь не отвлекаться. – Для этого я обзавожусь сейчас связями, у меня есть пара идей…
– Иными словами, вы упрямо вызываете огонь на себя. – Теперь и вторая рука Сальери ложится Людвигу на плечо, заставив осечься. – Что ж. Понимаю. Бывают обстоятельства, когда нельзя иначе. Но я желаю вам скорее от них освободиться.
Под обволакивающим, обнадеживающим взглядом Людвиг кивает – и Сальери отпускает его, а через секунду, спохватившись, лезет в жилетный карман за часами.
– Мне, увы, пора в театр. – Судя по морщине между бровей, пора давно. – Но если задержитесь, приходите на ужин, посмотрите, как подросли Алоис и девочки, и…
Безымянная берет из вазы веточку незабудки и вставляет в волосы. Зная ее любовь к венкам, от букета Сальери может вскоре ничего не остаться. Людвиг спешно качает головой, думая, как бы выманить ее на улицу без слов. Может, прокричать первое попавшееся – конечно же, неправильное! – женское имя?
– Я здесь только ради беседы с вами, – неестественно повысив голос, уверяет он. – Я еще успею на почтовую карету назад, мне нельзя уезжать надолго!