Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Вот, говорит, трактор — не женское дело. А я не согласна! Так и запиши там у себя, что не согласна, мол, с этим Анисья. Я ведь в женской бригаде еще до войны была. А бригадиром у нас поставили Анну Сединкину. Совсем еще молоденькая, с косичками, а сама спокойная, даже голоса не повысит… И сразу же мы стали соревноваться с мужской бригадой. И обставили ее тогда по всем показателям. Но никому не обидно — радовался за нас весь колхоз. Вот так! Запиши! — Она смеется, потом опять впадает в задумчивость — и голос теперь тихий, немного подавленный, даже усталый. Но говорит она о хорошем, о радостном — о том урожайном сороковом годе, когда пришел в колхоз большой хлеб. Такой большой, что даже и не мечтали и не надеялись… Анисье этот год запомнился еще тем, что в ограду к ней осенью свалили 150 пудов хлеба. Это был ее заработок. Невиданное богатство! Если б дожил отец до этого дня! Ведь всю жизнь свою Демешкин Михаил Малафеевич промучился в бедности, а семья его жила впроголодь — с хлеба на воду, и росло в семье двенадцать человек детей. Как закричат, бывало, хоть в землю зарывайся от голодного воя. Вот и приходилось главе семьи не только крестьянствовать, но и на стороне подрабатывать: отец шил тулупы, полушубки, зипуны и фуфайки, сапожничал и столярничал, но никак не сводились концы с концами — в семье всегда не хватало хлеба. Да и сам отец надорвался от такой жизни и умер в голодный год… И еще Анисья тогда подумала, обмеряя глазами свой заработок, — зачем ей одной столько хлеба, что с ним теперь делать? Были бы голодные — раздала бы, но в селе в каждом доме теперь был достаток. А раз достаток, то и доброе настроение. И так было вплоть до сорок первого года…

— Расскажите, Анисья Михайловна, про военные годы? Про

военный хлеб… — повторяю я опять свою просьбу и отвожу глаза. Я знаю, что ей тяжело — об этом… Хоть и знаю, а спрашиваю. И она отвечает мне односложно, как ученица учителю, а потом увлекается, вся уходит в воспоминания, и вот уж голос — громкий, уверенный, но все равно в нем слышна печаль.

— Я уж говорила, что потеряла в те годы свое здоровьишко. Не одна я — некому жаловаться. Трудно тот хлебушко доставался, ох, тяжело… И надо бы вернуть сейчас нашу клятву…

— Какую, Анисья Михайловна?

— А в войну как бывало — в МТС соберемся на наше собрание, и каждый встает с места по очереди: «Пока нормы не сделаю — с борозды не уйду!» Теперь бы так, да-а… Привезли как-то Валеньку Скобелеву с пахоты на тележечке — ноги отнялись. А трактор ее в поле осиротел. А я уж суток двое как не спала. Ну и што? Пришлось опять за Валю идти… Так и спасали фронт бабы — наш брат. Мужья-то под пулями, под снарядами, а мы здесь работали до такого убийства. Дак где лучше было?.. Теперь уж забыли много, перезабыли. А как лета ждали! Думали — пожуешь то грибок, то ягодку — глядишь, телу повеселей. А зимой сильно худо. Надо и в мастерских работать, надо и дома поделать кое-что. Да и пешком ходили туда-сюда. А зимы военные были такие метельные, а ветра такие холодные — зуб с зубом не стыкаются. Один разок вышла из дому, гляжу — метет. Не то, чтоб сильно, но вроде пуржит. А идти до МТС надо все время по насту, дорогу-то закутило. Пошла после обеда. Ладно, иду. Вот уж и свечерело, а я все иду, вот уж и ночь, вот уж и волкуши завыли, их, слава богу, тогда не шугали, не стреляли, што им не выть… Вот уж и сдыху нет — все прямо смерзлось. Ты чувствуешь, как? — Она неожиданно вспоминает меня, и я пробую ей улыбнуться, но никак не могу. А сам, конечно, представляю, как сквозь ветер бредет маленькая фигурка, совсем голодная, в той продувной фуфаечке, которую носили сообща на троих. Идет, чтоб поспеть на ночную смену, а все думы у ней о работе — не опоздать бы, такого никогда не бывало, да и «што бабы скажут». Идет, спотыкается на сугробах. Еще сильней кажется ветер, еще злее мороз, еще опасней очередной километр. Да уж и ноги деревенеют, не слышно их ниже коленок, совсем отказывают — и подступает смерть.

— И вижу будто бы сон. Словно сынок мне сейчас навстречу. Да босиком Витенька и смеется, смеется, а снег ему сперва по щиколоть, потом совсем по колено, потом уж и к горлу полез, и такой снег крупистый, рассыпчатый — все бы ел его. Ну хорошо, хорошо. Снег ползет, ползет, все выше, да выше. Ну, думаю, как горло задавит, так и задохнется сынок. Ну и что ты, дура, сама про себя думаю, не кричишь, народ не зовешь, ведь сын же родной. А другого родить — придется ли, не придется. Да как закричу, да как замашу руками, хочу схватить Витеньку, прижаться, добежать да еще громче кричу. Очнулась, моргаю. Я уж не по снегу, а в санях. Кто-то подобрал меня, довез до села. Сначала узнала того человека, а потом сразу забыла, потому что ночью было со мной опять худо-худо. Пошла я в ту ночь, как всегда, на работу, а в голове путаница, к утру уж и себя не помню, но все равно смену выстояла. А утром в свое Ровное — опять пешочком. Вот так… Да ничего. За всю войну — ни в отпуске, ни по бюллетеню. Что за больничный лист — нет, не знаю. Все годы работой вылечивалась, а ничего — живу, поживаю… Четырнадцать лет подряд проработала на своем колеснике. Как в утиль сдавать повезли — так гляжу в следочки и реву. Как сынка схоронила. Долго я к своему трактору привыкала, долго и отвыкала. Теперь не те машины, спокойнее много, а в кабинах — совсем курорт, сидишь, как дома, на лавке — ни ветра тебе, ни дождичка… — Она улыбается, потом снова в глазах — темно.

— Конечно, теперь уж много про то время написано. И что-то прибавлено и убавлено… А после войны разве легче было? Ничего подобного. Как Победу услышали, так наши бабоньки от ума отстали, обрадовались, а потом глядим — из мужиков-то наших почти никто не вернулся — почти всех там положили… И опять бабы пошли быков запрягать, да в поле одни — опять по-сиротски. И вот тогда-то некоторые не выдержали. Война, мол, закончилась, а где послабление? С такими пришлось поработать — ох тяжелое дело! И стыдила таких, и ругала, да ведь и жалко: вдовство-то — не весна-красна. А тут еще в поле велят отличаться… Вот и говорят сейчас — война, мол, война, а ведь после войны-то потяжелей было. Года три еще, наверно, промучились, а потом, правда, просветы пошли… Вот так и добывали хлеб наши бабоньки. Я бы им всем дала ордена. А как же ты думал?

Она задала этот вопрос без ответа и замолчала. Теперь уж надолго… А я залюбовался, как маленький теплый лучик скользнул по ее ногам, и они весело вспыхнули, ожили — и прошлась по ним веселая рыжинка, затрепетала и снова погасла… И опять больно уставилась на меня седина. И сразу подумалось о таком простом, о давно известном — ох, как мало живем мы на свете, как мало! И что бы мы делали, если б не наши дела. А они после нас остаются и продолжают нас… Чем сильнее дела — тем сильней продолжение. И главные наши дела — это все-таки Хлеб…

— А сын ваш что выбрал? Кем стал?..

— А что ему выбирать? Мать у него — на тракторе, и мой Витя — на тракторе. — Анисья поправила волосы, потом посмотрела мне прямо в глаза. — Недаром же сказано: каковы корни — таковы и отростели. И вот сынок вернулся из армии — и в колхоз пожелал. Стала с ним работать на одном тракторе: я — смену, он — смену. И скажу, не хвалясь, была у нас по колхозу всех выше выработка… И племянника Сашу Охохонина я тоже на тракторе выучила. Да что говорить — разве всех вспомнишь учеников. Вот сходи в правленье — там все знают, дадут фамилии. А ты запишешь да и пошлешь в эту газету…

И я сходил тогда в правление колхоза, послушался Анисью Михайловну. И записал тогда в свои блокноты много интересного и полезного. И все бы хорошо, но только мучило, крепко мучило меня одно обстоятельство: мне казалось, что мы тогда что-то недоговорили с Анисьей Михайловной, что-то не досказали друг другу — ив этом было мое мученье и боль… Нужна была новая встреча — я об этом мечтал.

И она состоялась, сбылась… В Кургане на городском стадионе в те дни проходил праздник труда. Среди почетных гостей на стадионе была и Герой Социалистического Труда Анисья Демешкина. Я ее увидел вначале на высокой трибуне — она кому-то махала рукой и улыбалась. Лицо у нее было солнечное, счастливое — ведь рядом с ней стоял знаменитый огненный тракторист Петр Дьяков. Его пригласили на это торжество из Тюмени, и он тоже был праздничный и взволнованный… А потом началось самое интересное и, может быть, самое главное — праздничный эскорт из машин проследовал через весь город. В головной машине стояли Анисья Демешкина и Петр Дьяков. Люди махали им флажками, кричали что-то веселое и хорошее, а из всех репродукторов неслась песня: «По дороге неровной, по тракту ли, все равно нам с тобой по пути, прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати…» Выпустили голубей. Они сразу ушли в самую высь, громче заиграла музыка, стало еще веселее, праздничней, люди прибывали и прибывали, но Анисье казалось, что все смотрят только на нее, на нее одну… За свою трудовую жизнь она так и не смогла привыкнуть к славе, к известности, к тому, что о ней не перестают писать газеты, не могла привыкнуть и к письмам, к десяткам писем, которые приходили каждую неделю на ее адрес от далеких, совсем незнакомых людей… И вот уж машины пошли опять по стадиону, по сторонам алели флаги, и снова — песни, и музыка, и огромное скопление людей. А надо всем этим кружатся, носятся голуби, и в душе такое же кружение, хочется тоже махать и кричать кому-то, но кажется, что совсем пропал голос, да и тело свое не слышишь, да и глаза не доверяют себе — кругом так ярко и зыбко, что невозможно успокоиться и сдержать дыхание. Наверное, вот в такие минуты и происходят с людьми великие откровения — понимаешь тайное, давно скрытое, открываешь в себе любовь к другому, находишь мужество на великую цель. И я знаю, я уверен опять, что Анисья только об одном думала, только об одном мечтала тогда, чтоб жизнь дала бы ей здоровье для новой работы на хлебном поле, ведь это поле — судьба ее… А судьба у нас только одна, и ничего не изменишь…

Вот на этом, сын, я бы и закончил это письмо. Оно вышло очень длинное, очень трудное для меня. Мне хотелось рассказать тебе о простой

деревенской женщине, о ее надеждах и о ее делах. И еще мне хотелось, чтоб ты всегда любил и уважал таких, как она. И уважал и помнил всегда. Ведь о таких людях надо сочинять песни, слагать стихи. Да что стихи… Главное — такие люди всегда рядом с нами, только мы их порой не замечаем, не слышим, как не слышим часто свое собственное сердце, потому что оно здорово и исправно стучит… А впрочем, я немного отвлекся, опять забрел не туда. Да что делать с моим характером — люблю, грешный, порассуждать. Но только не думай сейчас, что твой отец незаметно сделался моралистом. Нет, нет! Читать морали — не про меня. А потому поверь мне и запомни — за всеми моими словами нет ничего, кроме любви. Впрочем, и родительскую любовь наши дети принимают часто за назидание. Но с тобой, конечно, этого не случится, ведь между, нами — полная откровенность. Господи-и, как я соскучился о тебе!..

ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ — ОБ ОТЦАХ И ДЕТЯХ

Опять над морем плывут белые и синие облака. Можно бесконечно смотреть на них и о чем-нибудь думать. Так я и делал сегодня. Лежал на теплом песочке и загорал. Врачи мне запретили подолгу бывать на солнце, на я нарушаю… Вот и сегодня я лежал у самой кромки прибоя и, можно сказать, блаженствовал. И дышалось легко, летели брызги прямо на грудь — и ничего не болело. Но пришел Николай и все испортил. Я уже писал, как меня выводит из себя его бесконечная болтовня. А сегодня он рассказал мне про свою тетку Наталью — больную старуху. Она жила в леспромхозе возле Тюмени. И было у нее четыре сына и одна дочь — Татьяна. Я и имя ее запомнил, но сначала — про сыновей. Они договорились, что у каждого из них мать будет проживать ровно по месяцу, а потом перейдет к другому. И там — тоже месяц, и у третьего — месяц. А брать насовсем побоялись. Кому же нужна старуха? Да еще больная да маломощная. На нее же и стирать надо, и в бане мыть, и горшки подставлять. Ну вот: расписали очередь, распределили родную мать. Незаметно промелькнуло четыре месяца, и старуху теперь переправили к Татьяне — пусть, мол, и сестра походит, помается. Но у сестры вышла осечка. Муж ее тещу стал прогонять — и пахнет, говорит, и квартира мала, и вообще он — не брат милосердия. Как-то Татьяна ушла на работу, а он в это время и вцепился в старуху — иди, мол, откуда пришла. Чтоб твоего духу тут не было! У тебя вон — четыре сына! И молодые еще, прокормят… Вот и пошла эта Наталья, а куда — сама не знает, куда. И глаза совсем не видят, и в ногах силы нет. А на улице еще ветерок начался да со снегом, с морозом. Этот ветер и понес старуху — весила-то она не больше перышка. Так она в лесу оказалась — сосны-то начинались за последними огородами. Тут Наталья и увязла в сугробе. Упала, а поднять старую некому. Только метель выпевает да сосны гудят. Вот и конец, сын, этой горькой истории… Нет, еще, наверно, не самый конец. Потому что пришла с работы Татьяна и сразу к мужу — где мать? Нет же ее? А муж отвечает — она к старшему сыну пошла. Ну дочь и успокоилась. И только через неделю хватились старухи. Стали искать, в милицию заявили. Но не нашли. Да, видно, не сильно искали… А по весне вытаяла она в сосняке. По одежонке на ней и опознали старуху. Вот оно как! А потом сыновья откупили кафе и сделали поминки с размахом. И все было нормально: закусили, выпили, помянули погибшую душу. И все бы действительно для них обошлось, но с младшим сыном старухи что-то случилось. Начал в церковь ходить, ставить свечки, а потом стал сочинять стишки. И все время мучается, на себя наговаривает: из-за них, мол, родных деток, мать-старуха погибла. Они сами ее в землю вогнали, убили самое дорогое. Начались головные боли, и им занялись врачи. Теперь племянник Николая уже на инвалидности, живет в каком-то особом интернате, и зимой и летом ходит в пимах. Разум-то сейчас — с кулачок… Вот какую историю мне рассказал Николай. Но лучше бы молчал — все настроение мое сразу пропало. И день померк, и море надоело, и я побрел в свою комнату. Тяжело мне стало, прямо жизнь не мила. Потому и решил с тобой выговориться и сразу сел за письмо… Откуда же люди такие? И почему их носит земля, почему у них не слепнут глаза от стыда? Не знаю, не понимаю — только боюсь… А боюсь я одного, Федор, что, когда ты вырастешь, таких вот сынков будет еще многовато, и они могут отравить твою жизнь. Но не падай духом, держись за настоящих людей. Их очень много — особенно на твоей родине. Вот написал я последнее предложение и сразу же вспомнил Архипова. Этот человек очень дорогой для меня. Редкая у него душа и всегда готова помочь. Ты замечал, сын, как в осеннюю глухую распутицу, на тяжелую грязь выпадает чистый белый снежок. Посмотришь на него, как он оседает и кружится, какой он тихий, чистый, пушистый — и сразу поднялось твое настроение. Так и Архипов на меня действует. Да и все наши деревенские его уважают. Именно с ним и связаны наши колхозные перемены. А случились они именно в те дни и в те месяцы, когда на центральной усадьбе колхоза появился новый дом с большими светлыми окнами. На доме не было, конечно, таблички, но каждый в колхозе знал уже, что здесь поселились приезжие. Да и зачем табличка, ведь в этом доме стал жить наш новый председатель Виктор Федорович Архипов… Как часто в книгах и особенно в фильмах видим мы такую картину: приехал в слабенький отстающий колхоз новый человек — агроном или председатель, — прожил там месяц или даже недели две, и дела в хозяйстве сразу ринулись в гору, пошли вперед. И повеселели люди, и увеличились урожаи. И прибавили молока коровы, и выросла зарплата. Одним словом, было дерево почти засохшим, пропащим — и вдруг расцвело… Но ведь это же, сын, неправда, обыкновенная ложь, потому что сельские дела идут всегда медленно, постепенно. По крайней мере за один месяц, даже за год не поправишь колхоз, не выведешь из прорыва. И причина такой медлительности даже не в людях, а в самой нашей природе: заметь, как тихо, неприметно для глаза поднимается ввысь, а потом зреет и наливается хлебное поле, так же тихо растет трава на лугах и продуктивность молочного стада. И потому председателю колхоза, кроме ясной и умной головы, необходимо еще и терпение. То терпение, которое всегда было в цене у крестьянина, за которым всегда стоит любовь к земле и к родному дому. Так значит — снова любовь!.. Вот мы и опять, сын, вернулись к этому слову. Но почему все-таки в нашей Утятке сразу полюбили Архипова? Почему сразу его выделили и возвысили, почему о нем родилось столько народной молвы: он, мол, и добрый, и справедливый, он, мол, и знающий агроном, и хороший отец… Он, мол, и рыбак, и охотник, он и ребятишек любит, и стариков уважает, у него и у самого детей полон дом… И еще много-много говорили хорошего. И все-таки почему его сразу выделили, почему его принял душой наш строгий утятский народ? Не только строгий, но и настрадавшийся…

Помню, в нашей деревне лет двадцать назад работали два колхоза: один колхоз объединял полдеревни, и другой — полдеревни. И председателей тех тоже помню. Среди них были и свои, родные и кровные. Попадались среди них и приезжие. Их присылали к нам прямо из города, и они гордились, что едут на укрепление. А может, делали вид, что гордились. Попробуй разберись в них, если их так часто меняли. Текучка была большая, но пользы не получалось…

Многие из них прибывали к нам без семьи — с одним чемоданчиком, в котором лежали мыло, чистое белье и две-три брошюрки с агросоветами. И обладатель этого сиротского чемоданчика селился где-нибудь у одинокой старушки — в боковой тесной комнатке. И жил от тоже просто и сиротливо, как бобыль какой-нибудь или вдовец… А по ночам он обычно не спал — все писал и писал какие-то тезисы. А по утрам этот председатель собирал в правлении разные планерки, собрания, и на этих собраниях всегда кого-нибудь распекал и отчитывал. А под конец заглядывал в свои тезисы и ставил задачи на неделю вперед и на месяц. Так, в криках и спорах, проходил его день, а под вечер он плелся домой, усталый и выжатый, а на лице стояла гримаска обиды: зачем я приехал? Здесь живут одни старики да лентяи! Так зачем же, зачем?! И семью в эту дыру не потащишь, и сыновей не отдашь в эти классы… Да и какие здесь педагоги в этой, с позволенья сказать… И он придумывал такое слово, такое, от которого сам же и содрогался… Так повторялось и на следующий день, и через неделю, и он страдал, худел и копил злость на кого-то. Правда, иногда облегчала душу бутылка. Но все равно через полгода он уезжал. Но это место сразу же занимал новый страдалец. И опять его посылали на укрепление, и снова круг замыкался. И снова этот новенький чувствовал себя черным лебедем среди белой стаи. Так почему мне так не везет? — вздыхал обреченно приезжий. Ведь там, где-то в городе или в райцентре, он был в славе, в большом почете, а здесь люди не признавали. Но иногда самые умные, самые практичные из приезжих закрывали на это глаза. Будем жить в этой Утятке как в командировке! — решали они. И так они и жили. А потом, конечно же, уезжали. И там, дома, за все эти мучения их часто ждало продвижение по службе или награды. Или на худой конец удивление: смотри ты, целых полгода там выдержал. Молодец!..

Поделиться с друзьями: