Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письмена на орихалковом столбе: Рассказы и эссе

Зорин Иван

Шрифт:

Или по закону сохранения (чего? И если законы сохранения вообще действуют?) эта ненависть есть всего лишь психологическая реакция, отрицательная потому, что она дополняет позитивность созидания, позитивность «овеществляемости»?

А может быть, замысел — синоним платоновской идеи — будучи всегда неизмеримо выше и чище содеянного, то есть того или иного своего воплощения, является недостижимым идеалом, и Бог жестоко мстит нам, изредка исполняя наши желания, наши жалкие попытки претворения и оформления этого абсолюта? [110]

110

А что есть жизнь взрослого человека, как не неудавшееся воплощение его детских замыслов, мечтаний и надежд? Под этим углом

зрения высвечиваются суицидальные попытки, как тяга к разрушению самому-сделавшего-себя-таким-неудачным творения (этот неуклюже составленный эпитет соответствует здесь известному американизму «self-made man», правда, с иным оттенком — грусти и отчаяния), то есть как ненависть к себе самому — глиняному голему — недовоплощенному замыслу, который иногда — о, как хочется уничтожить!

Кто знает. Можно только гадать. Да, только гадать. Но довольно. Пора кончать, и вовсе не потому, что тема эта (как, впрочем, и любая другая — сосуд Данаид) исчерпалась, а потому, что описываемое мною чувство отвращения уже начинает охватывать меня все сильнее. Теперь оно обращено к этому рыхлому, безнадежно сырому и столь вяло мотивированному эссе.

ПО ПОВОДУ ТОНА

Я не знаю, что такое искусство. Да и никто, что бы ни говорил, не знает. Нам дано видеть лишь некоторые аспекты этого таинственного образования духа, причем оценка наша обречена на субъективность. Здесь мне бы хотелось добавить к такому же бескрайнему, как и искусство в целом, полотну литературы несколько мелких штрихов.

Бодлер безусловно прав: Эдгар Аллан По завораживает прежде всего торжественностью своих интонаций. «Раньше всего чувствуется, что речь идет о чем-то важном», — пишет он, слагая дифирамбы американцу. Торжественность — основная нота мастера «ужасной» новеллы. Почти все его произведения звучат на ней, и в этом смысле По можно причислить к ярко «монотонным» писателям. Выделим их.

К данной когорте относится Борхес. У него своя главная нота. В его текстах сквозит скрытое превосходство и брезгливая ироничность. Он слегка брюзжит, как старый, умудренный лектор, и позволяет причудливое кокетство, чуть позируя перед аудиторией. За строчками Борхеса так и слышится тихий, но поставленный и отточенный годами репетиций, а потому до безумия уверенный голос, который снисходит, которому якобы уже давно опостылел предмет беседы, где для него нет темных пятен, но, вынужденный подчиняться какому-то заведенному порядку и какой-то высшей администрации, Борхес капризно морщит губы и лоб, издавая вечное, как мир: «Ну что ж, господа, приступим…» Это эпическое спокойствие (синоним наигранного безразличия) Борхеса, вкупе с его дидактически категоричной и шокирующей манерой бравировать эрудицией, манерой, которая задевает струны комплекса неполноценности и заставляет, как детей за волшебной флейтой, послушно брести за его эпатирующим бормотанием.

Франц Кафка, повествуя, предстает до болезненности застенчивым человеком, немного ерником (последнее качество роднит его по тону с Достоевским).

Подражая Кафке, вернее, следуя традиции его фантастического реализма, итальянец Буццати пишет о диковинных вещах нарочито обыденно, так, словно человечество состоит только из подписчиков газет. Однако эта детская наивность, порой граничащая с примитивом, странным образом подкупает, воспринимаясь как искренность. Местами она достигает высот откровений и лиризма.

Конечно, эти давящие на подсознание эффекты тона достигаются не ловкой мистификацией — это просто невозможно, — они отражают характер и структуру мышления самих авторов, а проще — их сформированный годами вкус. И не только литературный. Борхес родился ворчливым стариком и библиотекарем. Буццати всю жизнь был репортером, По — невропатическим аристократом и алкоголиком.

Стилевые обертоны Кортасара — это разорванность, метания и скачки пульсирующего потока сознания, нашедшие выражение в бесчисленнывх дефисах, тире, вставках, смене шрифтов и произволе танца знаков препинания.

Набокову присущ тон многозначительного и элитарного скептика. Обделенность конструкторской фантазией он с лихвой компенсирует словотворчеством.

В этом он — сноб. Его девиз: «Мне нечего сказать — пусть за меня говорит язык», его кредо — вариант рефрейминга, окультуренного шаманства. Отсюда изощренность непрерывных метафор как части его вербальной магии с ее обволакивающим дурманом, трудность в улавливании сквозной идеи и то смутное ощущение неудовлетворенности, которое оставляют по прочтении красивые набоковские фантики, оборачивающие пустоту.

Единое, ровное дыхание тона особенно важно в коротких рассказах и эссе. Здесь оно непременно, ибо таков закон этого жанра, где главное — ракурс.

Таким образом, суть рассмотрения приведенных примеров может быть сформулирована в утверждении: оригинальность в художественном творчестве достигается по большей части хорошим вкусом, позволяющим отобрать материал должного уровнями удачно взятым тоном. Именно (и всего лишь!) они-то и определяют силу воздействия и меру индивидуальности.

HORA MORTIS [111]

Сегодня, в один из длинных и меланхоличных вечеров осени девяносто второго года, когда за окном, словно пук брошенных кем-то на холст едва различимых линий, моросит дождь, а неслышное, как паук, время ткет свою извечную паутину из одиночества и печали, мне пришла на ум идея составлять антологию смертного часа человека. Я вспомнил, что многие — нет нужды в их перечислении — предавались этой горькой забаве, но поля скорби в Аиде широки, и выбор для подобной антологии — увы! — бесконечен.

111

Ноrа mortis (лат.) — час смерти.

Включая сопутствующие теме ассоциации, я тут же попытался сделать короткий набросок, фрагмент одной из ее бесчисленных глав. Получившийся рассказ лишен пейзажа. Как живопись Микеланджело — это вереница человеческих фигур.

Многим доводилось ступать на грань бездны, ощущать запредельное дыхание смерти (причем здесь я имею в виду не только экзальтированные басни Моуди [112] ), переживать минуту умирания. Так Клавель [113] вспоминает, как однажды, «той безумной ночью», задыхаясь от отчаяния и бессмысленности, барахтаясь словно слепец в пустыне, он звал на помощь священника: «И тогда я сказал жене — иди и позови его, иначе я умру, И она пошла, и священник пришел…» Мне верится, что задыхающийся Клавель пережил тогда муку смерти, ее надвинувшуюся тень.

112

Моуди Реймонд — (р. 1944) — американский психиатр, автор книги «Жизнь после жизни».

113

Клавель Бернар (р. 1923) — французский писатель.

Сплошным моментом переживания собственной кончины и как следствие — отчаянным бунтом Конечности против Необходимости, Абсурда против Разума была, по-моему, жизнь Кьеркегора, этого мастера ужасов, этого Хичкока от философии. Ниспосланное ему «жало в плоть» заставляло его — подлинного мыслителя — ставить над духом мучительные опыты, чтобы потом поведать миру об их результатах. Несчастный, с мрачным пафосом описывающий свои страдания, болезненный и невропатичный, Кьеркегор являет мне пугающий пример того, как жутко бродить по перифериям сознания, рискуя сойти с ума, сойти с узкой колеи человеческой мудрости, выйдя за разрешенное человеку понимание. Какая жертвенность, какое отчаяние! Ну что же, дай Бог, чтобы где-то в ином пространстве и времени Кьеркегор дождался бы наконец повторенья и провел свою заветную и скучную жизнь супругом Регины Ольсен. Ведь именно о ней — да и как его не понять! — мечтает он в дневниках уже незадолго до смерти. Бедный и жалкий Индивид, о как я сочувствую тебе!

Поделиться с друзьями: