Письменная культура и общество
Шрифт:
На эти весьма радикальные положения можно, как мне кажется, возразить, что недопустимо сводить конститутивные социальные практики к той логике, какой подчиняется производство дискурса. Признавая тот факт, что реальность прошлого чаще всего доступна нам лишь через дискурсы, стремившиеся ее упорядочить, подчинить или изобразить, мы тем самым отнюдь не постулируем тождества логоцентричной, герменевтической логики, управляющей производством этих дискурсов, и логики практической, «здравого смысла», определяющей те типы поведения, переплетение которых обусловливает социальные идентичности и взаимосвязи. Анализируя культурные факты, всегда следует учитывать эту нетождественность опыта и дискурса: было бы ошибкой бесконтрольно использовать категорию текста применительно к практикам (бытовым или ритуальным), чьи тактики и процедуры нисколько не похожи на стратегии производства дискурсов. Это различие очень важно: оно позволяет, по словам Бурдьё, «не подменять принцип, на котором строится практика реальных лиц, теорией, созданной для описания этой практики», или же не проецировать «на сами практики то, что является функцией этих практик [не для их агентов], а для человека, изучающего их как нечто, подлежащее дешифровке» [286] .
286
Bourdieu P. Choses dites. Paris: Editions de Minuit, 1987. P. 76, 137.
С другой стороны, главным объектом культурной истории или социологии, понимаемой как история создания значения, служит противоречие между творческими способностями индивидов или сообществ и ограничениями, нормами, условностями, ставящими пределы — более или менее жесткие, в зависимости от их положения в системе власти — тому, что им дозволено думать, высказывать, делать. Это справедливо для истории «ученых» произведений, которые всегда вписаны в пространство возможного, позволяющее их осмыслить. Это справедливо и для истории практик, которые
287
Levi G. Les usages de la biographie // Annales E.S.C. 1989. P. 1325-1335 (цитата на с. 1333); в статье обсуждается понятие репрезентации, предложенное в работе: Chartier R. Le monde comme representation // Ibid. P. 1505-1520.
Еще одна трудность состоит в имплицитных дефинициях такой категории, как «народная культура». Хотим мы того или нет, но она предполагает восприятие этой культуры как автономного образования, подобного культуре далеких от нас народов, и симметричного культуре господствующей, просвещенной, элитарной, с которой они образуют неразлучную пару. От двух этих иллюзий, дополняющих друг друга, необходимо избавиться. Во-первых, любая народная культура всегда вписывается в некий легитимный культурный порядок, навязывающий ей образ ее собственного зависимого положения. Во-вторых, связи господства и подчинения, как символического, так и нет, никогда не бывают симметричными: «Господствующая культура определяется в первую очередь не тем, что она отвергает, тогда как подчиненные всегда имеют дело с тем, в чем им отказывают, — что бы они ни делали со всем остальным: покорно принимали, отрицали, оспаривали, подражали или решительно отвергали» [288] .
288
Passeron J.-Cl. Op. cit. P. 61.
Для того чтобы уйти от стихийного, имплицитного определения «народной культуры», мы должны вернуться к исходному вопросу: как связать воедино (а не только использовать поочередно) две модели понимания народной культуры — с одной стороны, описание механизмов, заставляющих тех, кто лишен власти, проникнуться идеей о своей культурной нелегитимности, а с другой — изучение тех экспрессивных возможностей, посредством которых «низовой» культуре «удается, следуя собственным принципам, свести в единое, связное символическое целое опыты своего зависимого положения» [289] ? Ответить на этот вопрос нелегко; здесь возможны два подхода: либо проводить четкое различие между практиками, наиболее покорными власти, и теми, что пытаются ее обойти или не обращают на нее внимания; либо, что правильнее, рассматривать каждую «народную» практику или дискурс как объект обоих типов анализа, демонстрируя поочередно как его автономию, так и его гетерономию. Путь этот неторный, трудный, извилистый, но, как мне кажется, на сегодняшний день других у нас нет.
289
Ibid. P. 92.
Приложение I
Письменный текст на экране. Книга песка
Свои размышления о языке, книге и чтении в эпоху электронных текстов мне бы хотелось начать с двух «новелл», как назвал их автор. В первой речь идет о неистребимой ностальгии по утраченному языковому единству; во второй создан горький образ его утопической реставрации. «Конгресс» был опубликован Борхесом в сборнике «Книга песка» в 1975 году. Герою этой новеллы, Александру Ферри, написавшему, как и сам Борхес, эссе об аналитическом языке Джона Уилкинса, поручено установить, на каком языке могли бы говорить участники Всемирного Конгресса, «представляющего людей всех наций» [290] . Чтобы определить этот универсальный язык общения, инициаторы проекта посылают Александра Ферри в Лондон. Вот как он описывает свое пребывание там: «Я устроился в недорогом пансионате на задворках Британского музея, в чьей библиотеке просиживал утра и вечера, отыскивая наречье, достойное Всемирного Конгресса. Не обходил я и универсальных языков: бредил эсперанто, который в „Календаре души“ назван „беспристрастным, кратким и простым“, и волапюком, вознамерившимся исчерпать все мыслимые возможности языка, склоняя глаголы и спрягая существительные. Обдумывал доводы в пользу и против воскрешения латыни, ностальгические воспоминания о которой передаются от столетия к столетию. И с головой ушел в обзор аналитического языка Джона Уилкинса, где смысл каждого слова определяется составляющими его буквами» [291] . Александр Ферри поочередно обращается к трем типам языков, способных преодолеть бесконечное разнообразие языков народных. Во-первых, он исследует искусственные языки, вроде эсперанто или волапюка, изобретенные на протяжении XIX-XX веков с целью достичь взаимопонимания и согласия между народами [292] . Во-вторых, он рассматривает возможность вернуться к языку, служившему универсальным носителем коммуникации на протяжении всей западной истории, — к латыни. И, в-третьих, он изучает формальные языки, которые, подобно philosophical language, созданному Джоном Уилкинсом в 1668 году, стремятся достичь абсолютного соответствия слов, где каждая буква обладает значением, и обозначаемых ими категорий, элементов, видов. Увидеть, как функционирует этот совершенный язык, придуманный в Англии XVII века, можно, обратившись к посвященному ему эссе самого Борхеса: «de означает стихию, deb — первую из стихий, огонь, deba — часть стихии огня, отдельное пламя» [293] . В этом аналитическом, совершенном языке каждое слово определяется само через себя, и язык превращается в классификацию мироздания. В конечном счете изыскания Александра Ферри в Библиотеке Британского музея оказываются бесполезными. Идея собрать Всемирный Конгресс была абсурдной, констатирует его инициатор Дон Алехандро: «То, что я скажу, мне нужно было понять четыре года назад. Наш замысел так огромен, что вбирает в себя — теперь я это знаю — весь мир. Дело не в кучке шарлатанов, которые оглушают друг друга речами под навесом забытой Богом усадьбы. Всемирный Конгресс начался вместе с мирозданьем и будет жить, когда все мы уже обратимся в прах. Он — повсюду» [294] . А значит, поиски универсального языка были такой же пустой затеей, как и подготовка Всемирного Конгресса: весь мир уже здесь, он состоит из бесконечного разнообразия мест, вещей, индивидуумов и языков. Пытаться преодолеть, стереть эту множественность — значит нарисовать весьма тревожную картину будущего. В другой новелле, опубликованной в «Книге песка», «Утопия усталого человека», рассказчик, заблудившись в будущем, попадает в мир, вернувшийся к единому языку [295] . Попав в будущее, Эудоро Асеведо — как и автор, преподаватель английской и американской литературы, создатель фантастических рассказов и, подобно самому Борхесу, когда он был директором Национальной библиотеки в Буэнос-Айресе, обладатель кабинета на улице Мехико, — встречает очень высокого человека, но не знает, как с ним заговорить: «Я обращался к нему на всяческих языках, но он ничего не понял. Когда же пришла его очередь, он заговорил по-латыни. Я напряг память, чтобы оживить школьные знания, и приготовился к разговору. „По одежде твоей я вижу, — сказал он мне, — что пришел ты из другого века, разноязычие вызвано разноплеменностью, а также войнами. Но мир возвратился к латыни. Кое-кто еще опасается, что она снова испортится и вернется к французскому, лемозину или папьяменто, но эта беда не скоро нагрянет. Впрочем, ни то, что было, ни то, что грядет, меня не волнует“» [296] . Единство языка, обретенное благодаря возврату к латыни, означает утрату одновременно и истории, и личности, и имени. «Ты сказал, что зовут тебя Эудоро. Я не смогу сказать тебе свое имя, ибо меня называют „некто“» [297] . Что еще хуже, этот возврат к миру без памяти, без музеев, без библиотек, влечет за собой приятие уничтожения и смерти. Выйдя из дома вместе с его обитателями, Эудоро Асеведо видит зловещее здание: «Неподалеку я различил что-то вроде башни, увенчанной куполом. — Крематорий, — отозвался кто-то. — Внутри находится камера смерти. Говорят, ее изобрел один „филантроп“ по имени, кажется, Адольф Гитлер» [298] . Утопия мира, не ведающего различий, неравенства, прошлого, завершается образом смерти. В эпилоге «Книги песка» Борхес, комментируя входящие в нее рассказы, указывает, что «Утопия усталого человека» — это «наиболее скромная и грустная вещь сборника» [299] . Безусловно, грустная: ведь то, что в классических утопиях, казалось бы, сулит лучшее будущее — будущее без войн, бедности и богатства, без правительства, — здесь приводит к потере всего, что определяет саму человеческую сущность человека: памяти, имени,
различия.290
Borges J.L. El Congreso // Borges J.L. El libro de arena. Madrid: Alianza Editorial, 1997. P. 27-54 [рус. пер.: Борхес Х.Л. История ночи: Произведения 1970-1979 годов. СПб.: Амфора, 2001. С. 252-266; пер. Б.В. Дубина].
291
Ibid. Р. 45-46 [Там же. С. 262].
292
Rasmussen A. A la recherche d’une langue internationale de la science, 1880-1914 // Sciences et langues en Europe / Sous la dir. de R. Chartier et P. Corsi. Paris: Ecole des Hautes Etudes en Sciences Sociales, 1996. P. 139-155.
293
Borges J.L. El idioma analitico de John Wilkins // Borges J.L. Otras inquisiciones. Madrid: Alianza Editorial, 1997. P. 154-161 [рус. пер.: Борхес ХЛ. Новые расследования: Произведения 1942-1969 годов. СПб.: Амфора, 2000. С. 417; пер. Е.М. Лысенко).
294
Borges J.L. El Congreso. Op. cit. P. 51 [Борхес Х.Л. История ночи... С. 265]
295
Borges J.L. Utopia de un hombre que esta cansado // Borges J.L. El libro de arena. P. 96-106 [Там же. C. 290-295; пер. М.И. Былинкиной].
296
Ibid. P. 97 [Там же. C. 290].
297
Ibid. P. 99 [Там же. C. 291].
298
Ibid. P. 105-106 [Там же. С. 295].
299
Ibid.Р. 140 [Там же. С.314; пер. Б.В. Дубина].
В этих борхесовских уроках, возможно, есть нечто, позволяющее нам лучше понять сегодняшний день. В самом деле, каким может быть язык нового «Всемирного Конгресса», созванного благодаря электронной коммуникации? Вспомним три формы универсального языка, которые рассматривал Александр Ферри в Библиотеке Британского музея. Первая, самая непосредственная и очевидная, связана с господством одного языка — английского, универсального языка общения, принятого и в электронной сфере, и вне ее, и в научных публикациях, и в неформальных связях. Это господство влечет за собой контроль со стороны крупнейших, иначе говоря, американских медийных компаний над рынком цифровых баз данных, над интернет-сайтами, над производством и распространением информации. Как и в жуткой борхесовской утопии, насаждение единого языка и сопряженной с ним единой культурной модели не может привести ни к чему, кроме урезания и уничтожения любых различий.
Однако этот questione della lingua, «вопрос о языке», как выражались итальянцы эпохи Возрождения, от Пьетро Бембо до Бальдассаре Кастильоне, вновь вставший перед нами в связи с господством английского, не должен заслонять двух других новаций, привнесенных электронным текстом. С одной стороны, электронная письменность приобретает некоторые черты формальных языков XVIII и даже XVII века, когда шли поиски символического языка, способного адекватно передать процесс мышления. Так, Кондорсе, создавая в тюрьме «Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума», подчеркивает необходимость выработать универсальный язык, способный формализовать операции понимания и логические рассуждения и поддающийся переводу на различные народные языки. Этот универсальный язык может быть записан с помощью условных знаков (символов, изображений, таблиц), которые он называет «техническими методами»: они позволяют передать в виде формул отношения между познаваемыми объектами и операциями познания. Придуманный Кондорсе универсальный язык стал возможен благодаря изобретению и распространению книгопечатания, зафиксировавшего нормы графического языка [300] . В современном мире очертания нового формального языка, немедленно поддающегося дешифровке каждым человеком, независимо от того, на каком языке он говорит и пишет, намечаются в связи с электронным текстом. Например, в электронную письменность проникли элементы, именуемые по-английски emoticons, «эмотиконы», — иначе говоря, пиктограммы, обозначающие с помощью различных знаков клавиатуры (скобок, запятой, точки с запятой, двоеточия) тот регистр значения, какой говорящий придает своему высказыванию: радость — :-), грусть — :-(, ирония ;-), гнев — :-@, и т.д. В «эмотиконах» отражаются поиски, в рамках письменного «экранного» языка, языка невербального, который именно в силу своей невербальности позволяет всем без исключения обмениваться эмоциями, обозначая регистр понимания дискурса так, как хотелось его автору.
300
См. статью «Репрезентации письменного текста» в настоящей книге.
С другой стороны, можно сказать, что английский язык электронной коммуникации — это не только частный язык, возведенный в ранг языка универсального, но и в равной мере язык искусственный, обладающий собственной лексикой и синтаксисом. Превратившись в lingua franca электронного мира, английский — пусть и не столь явно, как языки, изобретенные в XIX веке, — стал новым языком с более ограниченной лексикой, упрощенной грамматикой, множеством неологизмов и аббревиатур. Из этой двойственности нового универсального языка, имеющего матрицей естественный язык, но при этом требующего соблюдения новых, непривычных условностей, проистекает несколько важных следствий.
Первое следствие: крепнущая в Соединенных Штатах уверенность в безраздельной гегемонии английского языка и тем самым — в бесполезности изучения других языков. Говорят, несколько лет назад бывший губернатор штата Техас провозгласил: «If English was good enough for Jesus, it would be good enough for the children of Texas». И сегодня, согласно статистике, опубликованной в апреле 2001 года в New York Times, лишь 8% учеников американских high schools и колледжей изучают иностранные языки [301] . Во-вторых, владение компьютерным английским предполагает особую подготовку, для которой не всегда достаточно знания «классического» английского. Как указывает Жофре Нюнбер, «английский, с которым мы сталкиваемся в Сети, в некотором смысле сложнее того, какой требуется для формального общения» [302] . Третье следствие — это имперские замашки английского языка, где нет ни тильд, ни аксанов, и который нередко требует их изъятия на экране в таких языках, как французский, итальянский, португальский или испанский. Как отмечает Эмилия Феррейро, к империализму лингвистическому добавляется тем самым империализм графический, подчиняющий своим законам другие языки, когда на них пишут или читают на носителе электронной коммуникации [303] .
301
The New York Times. 2001.12 April. P. A1, A10.
302
Nunberg G. La langue des sciences dans le discours electronique // Sciences et langues en Europe. P. 247-255; цитата на c. 254.
303
Ferreiro E. Pasado y presente de los verbos leer y escribir. Mexico: Fondo de Cultura Economica, 2001. P. 55-56.
Два момента позволяют отчасти смягчить столь решительные выводы. Во-первых, в компьютерном мире сокращается разрыв между англоязычным и иноязычными сообществами. Благодаря прогрессу в распространении и использовании этого нового способа коммуникации он уменьшается день ото дня. Тем не менее данные интернет-сайта Globe Internet Statistics свидетельствуют, что в 2001 году 47,5% электронных адресов находились в англоязычных странах и только 4,5% — в испаноязычных, 3,7% — во франкоязычных и 2,5% — в португалоязычных [304] . Подобная диспропорция отражает вовсе не демографический удельный вес различных языковых сообществ, но их неравный уровень развития — экономического, социального, культурного.
304
Global Internet Statistics, http.//www.euromktg.com/globstats/index.php3, 24th of April 2001.
Второй момент: благодаря прогрессивным методам преподавания и изучения иностранных языков, особенно в Европе и в Латинской Америке, возникла возможность такого общения, при котором каждый пользуется своим собственным языком, но при этом способен понимать язык другого. Именно в таком разрезе можно определить современный «полиглотизм», описанный Умберто Эко в его книге о поисках совершенного языка: «Проблема европейской [или всемирной] культуры будущего состоит, безусловно, не в торжестве тотального многоязычия. Человек, говорящий на всех языках, походил бы на борхесовского Funes el memorioso, чей ум целиком поглощен бесконечными образами, но который находится в обществе людей, способных уловить дух и атмосферу чужой речи» [305] . Языковая подготовка должна позволить людям не говорить или писать на всех языках, но понимать достаточно большое их число, так, чтобы стало возможным мультиязыковое общение. Это задача одновременно и педагогическая (имеющая последствия для преподавания языков), и гражданская, позволяющая не допустить господства одного-единственного языка, каков бы он ни был.
305
Eco U. La Recherche de la langue parfaite. Paris: Editions du Seuil, 1994.