Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Письмо из Солигалича в Оксфорд
Шрифт:

– Что за диковинная земля, где истинно верующие не ходят в церковь, а сознательные граждане воюют с государством!
– язвительно пробурчал Феликс.

– Вот о том и речь. У нас нет ничего, кроме людей, то есть нас самих. Только благодаря нашему иррациональному упорству существуют еще в стране идеалы, дети и надежда на лучшее будущее. Здравый смысл западного человека подсказывает, что политики нигде и никогда не принадлежали к лучшей части человечества. Мы же хотим, чтобы нами правили непременно лучшие люди, и даже сумели совсем недавно соблазнить весь мир надеждой на новую эру, когда политика пойдет об руку с совестью. Так что вы со своей шуткой насчет партии попали в точку. И такая партия - если хотите, партия вечной оппозиции мародерской власти, партия совести - фактически давно существует. Но сейчас и эта единственная надежда под угрозой. Если не остановить стремительное растление нации, которое идет прямо на глазах, мы все скоро станем жрать человечину, и чем это кончится, одному Богу известно...

Такая партия

в истории уже была, - веско и мрачно произнес Феликс.

Мы оба посмотрели на него.

– Народники?
– предположил Алик.

– Ты что, не помнишь? Партия чистых и справедливых, созданная лучшим из лучших - Адольфом Гитлером.

Если вам эта тема близка, я могу ее продолжить, - вспылил я.

– Нет уж, увольте.

– Нет уж, выслушайте. Я не знаю, за что вы сидели при советской власти, но больше чем уверен, что ваше имя называлось в свое время западными радиостанциями среди прочих жертв режима. Это прекрасно, что люди могли о вас узнать. Меня лишь смущает, почему в этом перечне не было меня, моих близких и еще хотя бы нескольких десятков миллионов моих сограждан. Неужели вы не понимаете, что в то самое время, когда вся забитая Россия, преодолевая страх, вслушивалась в радиоголоса сквозь треск глушилок, надеясь узнать правду о себе, а вместо этого слышала изо дня в день один и тот же краткий список имен, звучавших большей частью не по-русски - да как бы они ни звучали, не в том дело!
– что именно тогда слова свобода, демократия, права человека должны были утратить для русского уха изрядную долю своей привлекательности? А ведь не утратили! Произошло, по-моему, чудо: люди простили вам и ваше самомнение, и свою заброшенность, они как один поднялись по первому зову на защиту все тех же свободы, демократии и прав. А теперь оказывается, что некие циничные господа просто сыграли с народом злую шутку. Кто они, в чьих руках оказалась страна? Откуда возникли словно по волшебству их несметные богатства? Чем можно их остановить? Я не знаю. Они для меня все равно что инопланетяне...

– Тут что-то есть, - промолвил Алик, с трогательным смущением потира пальцем лоб.
– Я вспоминаю тех, с кем сидел в тюряге за политику... Строганов ударилс в православную мистику. Петросян спекулирует в Москве квартирами. Один Невский, пожалуй, сумел сохранить лицо, но тот нынче ходит в больших начальниках... В какой-то момент у нас у всех, наверное, появились иллюзии, что теперь, когда разрушена империя зла, политика и мораль действительно, как вы сказали, рука об руку... Хотя взять Горбачева - ну какая у него мораль? А сделал больше всех, просто невероятное совершил. С другой стороны, конечно, Сахаров, Гавел... Теперь-то видно, что все это были иллюзии.

Западная политика прагматична, - вставил Феликс.
– Англичанам все равно, с кем в России иметь дело - с Горбачевым, Ельциным или Жириновским. Лишь бы трезво оценивали реальность и умели разумно торговаться. Здесь ваша борьба за чистоту нравов никому не нужна.

Повторяю: я живу там!..

Я живу здесь... И мне смешно и досадно вспоминать, как горячо я спорил в гостях у Борисевича (словно мы и в самом деле решали судьбу России) - вместо того чтобы долить в свой бокал прекрасного бордо, откинуться в кресле и отдыхать. В той стеклянной двери в сад было что-то от старого дворянского быта, что-то тургеневское, а за дверью - и розы, и японская вишня, цветущие в конце ноября, - подумать только! Еще смешнее я вел себя в редакции Би-би-си. Русский человек за границей глупеет: в этом я убедился несколько раньше на примере моих добрых знакомых из прошлого века. Достоевский, как только оказывался на чужбине, проклинал холод в домах, отсутствие горячего самовара и вообще немецкую тупость. Чаадаев, по обыкновению, шутил: Здесь доктора запрещают думать об чем бы то ни было, всякая дума, говорят, беда, того и смотри желчь...
– но это было горькой правдой. В редких письмах - поверхностные впечатления туриста да бесконечные просьбы о деньгах. На безденежье во время путешествий жаловались оба. И когда присылка денег почему-либо задерживалась, письма шли чаще, а тон их становился покаянно-гневливым. Только русские писатели умели так гордо каяться и так униженно гневаться...

По возвращении в Россию картина жизни переворачивается. Явь еще живых воспоминаний перемешивается с кошмарным сном реальности. Время останавливается, будто раздумывая, куда ему теперь двигаться: вперед или назад. Ум и душа, выветренные за долгое отсутствие, словно обмерзают. И медленно, медленно начинают оттаивать. Это сопряжено с ощущением невыносимой душевной боли.

Лет двадцать назад один модный и, как водится, полузапрещенный писатель говорил мне, что нам остается, мол, делить общую с народом судьбу. Это было как раз тогда, когда я, стиснув зубы, скитался по вокзалам и отогревался в метро, а у него тоже все не ладилось: его перестали печатать, он лишилс жилья, был одинок и несчастен и перебивался кое-как у друзей. Я, помню, был польщен приглашением навестить его однажды похмельным утром в чужой квартире на Кутузовском проспекте и бережно подхватывал каждое оброненное им слово. Делить вот так, имея репутацию элитарного прозаика, чьи сочинения охотно издаются на Западе, в квартире, пускай и чужой, но в престижном районе, с оставшейся со вчера на дне бутылки водкой к пустому утреннему кофе о да, да! Я был почти еще юнец, пригретый

почти классиком. Сколь счастлив должен быть народ, удостоенный света такой высокой и яркой личности, думал я тогда, сколь внушительны блики, отраженно бросаемые на судьбу этой личности самой трагедией народа!

Несколько позже Достоевский своим бесконечным докапыванием до истины (не страдания сломили нас; нет, нечто другое изменило взгляд наш, наши убеждения и сердца наши) развернул передо мной более удручающую картину: Это нечто другое было непосредственное соприкосновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же, как он... Довольно бы, кажется, куда уж дальше. Это вам не кофе с водкой. Нет, он добивает: ...с ним сравнен и даже приравнен к самой низшей ступени его!

– Чем отличается самоунижение от самоуничижения? спрашивал меня, помню, лукавый профессор Макмерри у вас за чаем. Сам он пил чай по-русски, с лимоном...

А еще позже я понял, что нет ничего безысходнее жизни. Никого не заставишь хотеть дурной судьбы. Ссылки на то, что она дана нам одна на всех, могут лишь подогреть волю к сопротивлению и укрепить в несчастном решимость во что бы то ни стало вылезти из общей шкуры. Иначе отчего бы в литературе нашей, такой, в общем, демократичной и совестливой, столько места отводится испанцам с их острыми мечами и беззаветной отвагой, евреям с их золотыми монетами, немцам с их трудолюбием и упорством, англичанам с их познаниями и надменностью?

...загнем рукоять на столовом ноже

и будем все хоть на день, да испанцы.

Что у народа на уме, то у поэта на языке. Если бы каждый со смирением нес свой крест, откуда бы тогда, спрашивается, столько подспудного влечения к ярким чертам и сильным чувствам, ко всему характерному у народа, на плоской физиономии которого, если верить Чаадаеву, от роду написана немота?

Да, судьбу действительно можно переменить. Иногда это удается. Тут лучше подходит другое слово: переломить. Для этого нужны очень веские причины, непреодолимые обстоятельства, которые одни только и оправдывают преступление (а иная судьба неизбежно связана с преступлением- как минимум против самого себя, своей природы). И придется смириться с уроном. В эмоциональном отношении ина жизнь, даже если сложится удачно, будет достаточно бледной копией предыдущей жизни, какой бы серой та ни казалась, ибо запас физических и нравственных сил человека весьма и весьма ограничен. Снимая копию с копии, теряем еще больше. Это к тому, что нельзя постоянное стремление к иной судьбе обратить себе на пользу. Можно в порыве безудержной страсти стащить чужое, владеть им и даже радоваться своему беззаконному приобретению, но нельзя вечно желать чужого и этим желанием жить.

И еще: разрешима ли задача, над которой бился Чаадаев, - может ли переломить свою судьбу целый народ?

Если бы я сохранил в Англии ясность ума, я бы догадался, что ни у Борисевича, ни тем более у не-Васина мне нечего искать сочувствия и поддержки. Они там были такими же несчастными транзитниками, как мы здесь, так же ждали счастливого номера, уповая теперь, конечно, на московскую лотерею. А на что еще им было уповать?

Закончив статью, я тут же отнес ее знакомому редактору. Он куда-то сильно спешил, нам не удалось перекинуться даже парой фраз, я услышал только:

– Как немного освобожусь, старик, сразу примусь за нее. Ночью буду читать, честно! А завтра утром позвоню.

Наутро звонка от редактора, конечно, не последовало. Не позвонил он и на второй, и на третий день. Я решил терпеливо ждать: дело касалось, помимо самой статьи, моей будущей работы в этой газете, и проявлять излишнюю назойливость в такой ситуации было неловко.

За те дни, пока я расслаблялся с чувством хорошо выполненного важного дела, случилось два более или менее примечательных события. Первым стало письмо от Олега, моего спасителя в Хитроу. Он сообщал, что готовится к новой научной командировке в Оксфорд и копит деньги на черный костюм, чтобы не стыдно было сесть за Нigh Table рядом с облаченными в мантии учеными мужами. Второе событие было не столь неожиданным и куда менее приятным: в одной из самых респектабельных газет появилось открытое обращение ряда лиц к правительству. Смысл его сводился к тому, что наш народ за годы советской власти привык к плетке и обращаться с ним для его же пользы нужно как со скотом, а не то эти бесноватые свиньи кинутся с обрыва, увлекая за собой и пастухов. Обращение подписали с десяток приближенных к Кремлю писателей и артистов, правительственные сановники, несколько миллиардеров-нуворишей да еще три-четыре человека, чьи имена в недавнем прошлом олицетворяли сопротивление режиму. К моему глубокому огорчению, среди них, где-то между вездесущей Варзиковой и министром госбезопасности, нашел я и Алика Борисевича. Я живо представил себе, как он, весь круглый, потирает лоб и бормочет: Знаете, в этом что-то есть...

Через неделю я все-таки позвонил редактору.

– Старик, прости, у нас запарка с типографией, сочным голосом перебил он мой лепет.
– Да ты не волнуйся, я прямо сейчас не глядя подписываю и засылаю в очередной номер.

– Спасибо, - сказал я.
– Но лучше все-таки прочти. Там не все просто.

– Ха-ха, ладно, так и быть, прочту. Только из уважения к твоему перу. В тебе я уверен, как в себе самом.

Прошло еще недели две. Каждый раз я покупал свежий выпуск газеты, специально ради этого выезжая из нашего захолустья в Москву. Моей статьи там не было.

Поделиться с друзьями: