Письмо живым людям
Шрифт:
Ему не спалось. Он задремывал минут на пять — десять, и опять просыпался в тревоге, и все проверял, проверял на ощупь, как держится на перекладине ее ремень.
В алых потоках утреннего сияния они снова двинулись вверх. Далекая земля, сплошь затянутая желтым дымом, казалась теперь столь же бесплотной, что и далекие, полупрозрачные перья облаков. У мужчины уже слезла кожа с ладоней и ступней, и женщине приходилось быть вдвойне осторожной, цепляясь за скользкие от леденеющей сукровицы перекладины. Перчатки женщины истерлись до дыр, на очереди тоже были руки.
Потом громадные черные птицы напали на них и надолго зависали рядом, пластаясь в потоках исступленного ветра, глядя холодными круглыми глазами, а мужчина и женщина отбивались от птиц, размахивая
Потом они поднялись выше всяких птиц.
Все тонуло в синем льдистом сиянии, в торжествующем громе громадного горна. Пляшущая лестница стала невероятно хрупкой, словно стекло, и рвалась из рук, грозя искристо переломиться от каждого движения. Вокруг был только простор — пронзительно прекрасный, абсолютно чужой и невыносимо мертвый.
— Я не выдержу, — сказала женщина и сама не услышала себя. Горло ее было словно из сухой ломкой бумаги. — Я не могу!! Прости, я правда не могу!!
— Уже скоро! — закричал мужчина ей в ответ. — Держись! Солнце мое, радость моя, держись, ради бога! Уже совсем близко!!!
Давно перевалило за полдень, когда мужчина неожиданно издал невнятный гортанный всхлип, пробудивший мозг женщины от оцепенения. Женщина подняла голову и увидела, что лестница кончилась.
Сквозь узенькое отверстие, расположенное в центре площадки, они выбрались на ничем не огороженный шаткий настил, мотающийся посреди неба. Ветхие доски прогибались, наледь трескалась на прогибах, и ветер сдувал осколки льда в синеву.
Здесь едва хватало места, чтобы лечь. Наверное, площадка была рассчитана на одного, двоих она помещала чудом. Несколько минут мужчина и женщина лежали, судорожно вдыхая разряженный воздух.
— Господи, как хорошо, — пробормотала женщина потом.
Мужчина приподнялся на локте; она, услышав его движение, открыла глаза и впервые с начала пути увидела его изглоданное ветром, покрытое щетиной лицо.
Мужчина смеялся — беззвучно и облегченно. Его запекшиеся, покрытые коричневой коркой губы лопались, и проступающие капельки крови дрожали на ветру.
— Ну вот мы и дома, — выговорил мужчина. — Только держись подальше от края.
Еще один рассказ, написанный по сну.
Ничего я от этого сна не помню (видимо, ничего не помнил уже сразу после пробуждения — а может, там и не было ничего иного), кроме совершенно потрясающей картинки: я болтаюсь на протянутой поперек бесконечности тоненькой, качающейся вправо-влево лестнице, а немного ниже меня карабкается вверх женщина, и ее длинные волосы сплошным черным потоком льются в страшном, жестоком, твердом ветре, пытающемся выдавить нас с лестницы в бездну. И у женщины разинут рот — то ли она кричит от ужаса, то ли просто задыхается в бьющем из простора упругом, как литая резина, потоке…
Это нельзя было не написать. Часа через три рассказ был готов и практически не потребовал стилистической доводки.
Я прочитал его вслух жене, и она имела неосторожность заметить: «Это же конфетка, а не рассказ!» Тут же набежал до этого момента совершенно не интересовавшийся происходящим сын (два с половиной года) и принялся обеспокоенно нас пытать: «Где конфетка? Какая конфетка?»
Как он был после маминого объяснения разочарован!
Из-за этого рассказа на меня написали очередной донос. И где — на знаменитом семинаре в Малеевке! В ноябре 83-го от Питера туда приехали поражать мир своими талантами Андрей Измайлов, Андрей Столяров и я. На одном из заседаний я читал «Ветер и пустоту», и, помимо съехавшихся в Малеевку семинаристов, на обсуждение забрела какая-то очень интеллигентного вида миниатюрная аккуратненькая бабулька из настоящих писателей, просто живущих (творящих — что?) в Доме творчества. Во время заседания (это был один из первых дней, и еще трудно было понять, кто есть кто, незнакомых — прорва) я решил, что она из мэтров, которые руководят фантастикой и будут нас поднимать до надлежащего уровня. После
заседания она и впрямь подошла ко мне, сказала, что ей этот рассказ очень понравился и она просит у меня его текст почитать глазами и дать почитать другим. Кто бы не согласился?После обеда она подошла ко мне в столовой и сказала, что со мной хотят поговорить. Я, конечно, пошел.
И вот, пока наши пили водку, хохотали, травили анекдоты и беседовали о судьбах литературы и своем месте в ней (естественно, определяющем ее судьбу) — мне связло отправиться в чужой, неаппетитно пахнущий номер, где два совершенно старых хмыря с плохой дикцией и отвисшими мотнями стали мне рассказывать, что в молодости они тоже писали что-то про женщин, но потом поняли, что есть куда более важные темы. Например… или вот, скажем… ну и, конечно…
Часа три длилась эта пытка. А я же уважаю старость, я терплю! Киваю, украдкой на часики посматриваю… думаю — уж на ужин-то они сами пойдут, наверное, наработаются, уча меня, и жрать захотят, тогда и меня отпустят. Так, думаю; до ужина надо хоть на минутку забежать в номер и засадить стакан, чтоб тошноту унять…
А один из этих хмырей, как выяснилось, был бывший секретарь Горького. Тот самый, штатный стукач. Крючков, что ли… Отдыхал со товарищи в подмосковном Доме творчества после трудов праведных на ниве советской словесности…
Мало того, что они у меня полдня бесшабашного молодого веселья сожрали, волки позорные. Видимо, уловив своим отточенным чутьем, что я не проникся и не перевоспитался, они накатали донос (к счастью, кажется, не прямо в Комитет, а всего лишь руководству Союза писателей) относительно того, что непонятно чьим попущением на священной территории Дома творчества советских писателей съехались какие-то безыдейные люди невозможного в природе и даже несколько антисоветского возраста, пишущие невесть что, каковое невесть что неизбежно дезориентирует и растлит читателя, отвлечет его от насущных потребностей борьбы за торжество социализма и несказанно обрадует американских империалистов. И в качестве прилагаемого доказательства — моя конфетка.
Не стареют душой ветераны!
Я это узнал лишь год спустя. Спасибо Нине Матвеевне Берковой, светлая ей память, — поймала документ за хвост и далеко от себя не отпустила…
А ежели бы сразу в Комитет?
Давние потери
За всеобщего отца
Мы оказались все в ответе…
В глухой тишине пробило без четверти два. Ночь прокатывалась над страной, улетала на запад, а навстречу ей нескончаемым потоком летели вести.
Беседа с германским представителем прошла на редкость удачно. Желание скоординировать усилия было одинаковым у обеих сторон. Недопоставки народного предприятия «Крупп и Краузе» Наркомтяжпрому, уже вторую неделю беспокоившие многих плановиков, удалось теперь скостить с таким политическим выигрышем, на который даже трудно было рассчитывать. Плюс поставки будут ускорены. И все же тревога не отступала. Но, наверное, она просто вошла в привычку за столько лет.
Из серьезных дел на ночь оставалась только встреча с лейбористской делегацией. Вряд ли стоило ждать от нее слишком многого, но и недооценивать тоже не следовало. Впрочем, Сталин никогда ничего не недооценивал. Он ко всему старался относиться с равной мерой ответственности, по максимуму. Он бродил, отдыхая, по громадному, увязшему в тишине кабинету — чуть горбясь, заложив руки за спину, — и смотрел, как колышется у настежь распахнутой темной форточки слоистая сизая пелена. Пелена заполняла кабинет, кусала глаза. Накурено — хоть топор вешай. А снаружи, наверное, рай. Май — рай… В Гори май — уже лето. Впрочем, до календарного лета и тут оставалось несколько дней. Сталин никак не мог забыть, какой сверкающий солнечный ливень хлестал вечером снаружи по стеклам, пока внутри обсуждались трудности и выгоды заполярной нефтедобычи.