Плач по красной суке
Шрифт:
Некоторое время я шарахалась от него, как от проказы, но он и не думал меня преследовать. Постепенно я успокоилась и даже стала обижаться за столь небрежное отношение.
Однажды он тайком обнял меня, наговорил ласковых слов и предложил встретиться вечерком, чтобы серьезно поговорить о наших делах. Я согласилась, хоть он не внушал мне ничего, кроме омерзения. Дура, я втайне рассчитывала отыграться и отомстить. Я не знала, как буду мстить, но твердо решила проучить его.
Конечно, я наотрез отказалась идти на пляж, но он не настаивал. Он говорил, что любит меня и только это заставило его пойти на столь грубый шаг. Но я не верила ему. Мы шли вдоль озера; берега были заболочены, и в омутах белели прекрасные лилии, которые я обожала с детства. Он предложил нарвать мне этих лилий и полез в
На этот раз он не спешил и развлекался со мной довольно долго. Мое безвыходное положение было источником его наслаждения. Он со мной играл, как с мышкой, пока полностью не натешился и не промерз в этой болотной воде. Тогда он заявил мне, что больше ему от меня ничего не надо. А если я вздумаю болтать, мне все равно никто не поверит и будут только надо мной смеяться.
С тех пор он полностью оставил меня в покое и уже больше не замечал, выбрав себе другую жертву, такую же хрупкую, бледную девчонку, наивную и беспомощную. В конце смены она часто плакала. Но никто ничего не замечал, а мне было стыдно признаться и прийти к ней на помощь. Любопытно было бы узнать, сколько таких дур он обработал за один сезон и каким способом. В моем случае он был даже по-своему остроумен.
Я долго страдала от обиды, унижения и позора. Мне казалось, что только со мной могла произойти такая дурацкая история, но потом в одной сомнительной компании наши бойкие девицы разговорились и стали вспоминать, как они лишились невинности. Оказалось, что со всеми произошло нечто подобное, а некоторые были даже изнасилованы коллективно.
Тогда у меня отлегло от сердца, я поняла, что не одна я на земле такая непутевая и невезучая. Я с облегчением выслушала их истории, но свою рассказывать не стала. Все-таки я была убеждена, что им-то, может быть, такая судьба выпала по заслугам, вон какие они разбитные и бывалые, ну а мне лично крупно не повезло, потому как я достойна более светлой участи и нежной любви.
И только через много лет, когда мне было уже за тридцать, я со всей очевидностью поняла, что все, что со мной тогда случилось, было в порядке вещей, иначе быть не могло, не бывало. В этой стране всеобщего дармового блядства (бери — не хочу!) баб почему-то всегда намного больше, чем мужиков. Даже кампания в «литературке» была: «Берегите мужчин!» И точно, они здесь действительно мрут от непосильных нагрузок и бесправия, мрут или сидят по тюрьмам. Только бабы, как извечно рабский скот, могут тянуть эту лямку. Поэтому таким грязным делом, как лишение невинности, могут заниматься только всякие маньяки и извращенцы.
Но это было еще не падение.
И хотя долгие годы, как в ночном кошмаре, я падала в бездонный колодец, где из мрака холодно и дико следили за мной жуткие рожи, никто никогда не только не помог мне, но даже не посочувствовал. Много раз я брякалась о дно колодца, но благодаря молодости не разбивалась в лепешку, а, как мячик, подпрыгивала вверх, чтобы тут же опять падать. За эти годы мысль о самоубийстве никогда не покидала меня, и спасало от нее только изумление перед моей чудовищной судьбой и желание постичь: что же все это значит, что с нами со всеми происходит? Да еще, грешным делом, как это ни смешно, я мечтала отыграться и отомстить. Конечно же, это были романтические бредни юности, но до сих пор мне делается дурно от одной мысли, что никто в мире никогда не узнает весь ужас нашей повседневной реальности. Эта мысль сводит меня с ума, я хватаюсь за перо и бессонными ночами пытаюсь зафиксировать на бумаге хоть малую толику нашего общего безнадежного падения.
Мое же падение началось с момента, когда меня стали тягать в КГБ.
Я думаю, что именно они научили нашу бюрократическую машину не оставлять компрометирующих документов. Все самые подлые и скользкие вопросы решаются исключительно телефонограммами: «К нам поступил сигнал…» — такого-то попридержать, исключить,
уволить… Эта терминология сама себя изобличает. Слово «сигнал» произносится многозначительным, внушительным, подобострастным тоном, порой даже таинственным шепотом, будто сигнал этот был свыше, от каких-то потусторонних сил. Требовать разъяснений, надлежащую бумагу, повестку, приказ в таких случаях глупо и наивно. Вам даже не скажут, откуда поступил сигнал, каким путем — по почте или телефону, — будто приняли его и впрямь телепатическим способом, будто это знамение какое-то. В чем причина сигнала — промежуточная инстанция и сама подчас не знает, но после получения его ваши дела вдруг сильно пошатнутся: вы не получите долгожданной квартиры, путевки, командировки. И если даже вас оклеветали или с кем-то перепутали, оправдаться вы не в силах, потому что даже ваше начальство не знает, перед кем вам надо оправдываться и в чем, собственно, вы провинились. Вам остается только тихо сходить с ума.Итак, если вам предлагается — пусть совсем в необязательной форме — явиться куда-либо для беседы, вы обязательно пойдете. Вы вполне могли бы игнорировать подобное неофициальное приглашение, но тогда вас замучат сомнения, подозрения, мнительность. Вы пойдете, чтобы прояснить для себя ситуацию, узнать, зачем вас вызывают, понять, чего от вас хотят. Но вы никогда ничего не поймете и не узнаете. Вам зададут массу необязательных вопросов, поговорят о погоде, о политике, о литературе, о семье, о ваших знакомых… И вы уйдете еще в большем недоумении и смятении, чем до начала визита. Потом вы не будете спать ночей, тщательно анализировать каждое слово в поисках цели и смысла этого вызова и опять же будете сходить с ума.
Постепенно я начала привыкать к этим таинственным вызовам. Конечно, вряд ли человек может привыкнуть к допросам: даже если невинного человека допрашивают, ему невольно приходится оправдываться, а человек, который оправдывается, невольно чувствует себя виновным, потому что он уже не просто человек — он обвиняемый и подследственный. А если обвиняемому к тому же не предъявлено никаких обвинений и его долго изводят бесконечными, бессмысленными вопросами, он в смятении может признаться в чем угодно, подписать любую провокационную бумагу, только чтобы избавиться от неопределенности и понять наконец свое истинное положение в этом мире.
Времена культа с его ночной жизнью почти миновали, но они все еще предпочитали работать поздним вечером, ближе к ночи. Конечно, это можно объяснить занятостью подследственных в дневное время, но нет, такая щепетильность исключена: если им понадобился человек, они не постесняются достать его и выхватить откуда угодно. Я думаю, что они так любят ночное время потому, что ночью человек более уязвим и беспомощен перед лицом черных сил.
Пару раз меня подвозили домой на служебной машине, но в основном я шла пешком. И вот эти прогулки по ночному, пустынному городу были, пожалуй, хуже всего. Если на допросе я еще как-то держалась, отвечала, порой даже огрызалась и сопротивлялась, негодовала и требовала, то после допроса бывала выжата как лимон.
До сих пор не могу определить природу этой пустоты, этого тупого холодного отчаяния, которое я несла в себе после каждого допроса. Именно тогда я возненавидела этот мертворожденный город, этот музей-застенок, эту дьявольскую колыбель безумной ненависти Евгения из «Медного всадника». Я брела под моросящим дождем по пустынным набережным, мостам, и каждый раз мне казалось, что я не дойду, казалось, сама смерть бредет по пятам и тянет в мертвую невскую воду. Я была совершенно убитой, ни одной живой клетки во мне не оставалось. И если на пути возникала машина, я не ускоряла шага, даже перед лицом смерти я не могла бы его ускорить…
Я брела через Литейный мост и думала о тех несчастных, которые так же глухой ночью брели с допросов — если, конечно, их отпускали. Но и те, кому удавалось вырваться из зловещих стен, вряд ли чувствовали особый подъем и радость освобождения; скорее всего, они уже ничего не могли чувствовать. Точно так же, как я, они тащились гнилой ночью через весь этот мертвый город и ненавидели его лютой ненавистью раба, заживо погребенного в каменном мешке.
Я брела по набережной, а слева во мгле маячил зловещий призрак дьявольского крейсера.