Плач по красной суке
Шрифт:
К сорока годам все сходят с ума. Перед нами уже не человек, а мешок с дерьмом, все там халтурно, зыбко, грязно и безнадежно перемешано, а главное — мертво. Человек мертв окончательно и безнадежно, мертв душой и телом, ему уже нет спасения. Если он вовремя не сгинул, не загнулся, то ничего, кроме вреда, грязи, лжи и боли, он уже в мир не принесет. Эти калеки-мытари болтаются по свету, халтурно прикидываются живыми, развращают молодежь и смердят. Некоторые монстры, у которых случайно уцелел какой-либо орган, будь то логический ум или половая потенция, еще более опасны. У них больше шансов походить на живых, они изворотливее и подвижнее, они становятся вождями и руководителями, создают эту низкопробную идеологию и лживое искусство — жиреют в самодовольном скотстве и тупости. Все очень просто и очевидно, как дважды два.
Мне скучно наблюдать собственные слезы, они раздражают меня. Я знаю, что уныние — большой грех, но ничего не могу с собой поделать,
Я плачу о своей жизни, о всей нашей жизни в целом. Ни одна маломальская черта не внушает мне надежды. Я не могу взять в руки ни одну хорошую книгу без чувства собственной глубокой обделенности и зависти к ее героям. Я завидую даже их несчастьям, потому что они глубокие и подлинные по сравнению с нашей пустотой. Я знаю, как пишутся книги, как автор материализует свои фантазии, наделяет жизнью порой беспредметные, жалкие обломки ее. Я знаю своеволие и самовластие автора и его неограниченные возможности. Поэтому меня не трогают счастливые судьбы и хорошие концы, я не придаю им значения. Если на то пошло, я вообще не верю в счастье. И никак себе его не представляю. Зато всем человеческим несчастьям я завидую и плачу над ними вовсе не в силу слабоумия и сантимента, а потому, что безусловно верю в подлинность страданий героев и завидую этим страданиям, — так завидует бездомный бродяга всем формам чужой жизни. Я завидую девицам, которые от неудачной любви уходили в монастырь, потому что верю в реальность и девиц, и монастыря; завидую падшим девицам и даже самоубийцам, потому что у них были погубленные души и оскверненное тело; завидую любой точке отсчета, любой конкретной судьбе, потому что наша жизнь не имеет никаких вех.
Да, мы были на панели, но потом выходили замуж и делали вид, что ничего не случилось, мы спали с друзьями дома, и это не имело никакого значения. Нас насиловали все кому не лень, но это никого не интересовало. Потом мы рожали и воспитывали убогих детей, делали всю трудоемкую работу в стране, но ни от кого никогда не видели ни сочувствия, ни поддержки, ни одобрения. О любви, восхищении, уважении и говорить не приходится. Положим, мы их недостойны, но и суда, приговора и порицания мы тоже никогда не удостоились. Не было ни одного факта в нашей жизни, одобренного или осужденного обществом, потому что не было никакого общества.
Как без помощи Божией постичь и принять этот мир? Мы — безбожники, мы — поголовно безумны. Не трогайте нас, не прикасайтесь к нам — мы хуже прокаженных!
Так, постепенно накаляясь и зверея до косноязычия, я пытаюсь объяснить инквизиторам, которые учинили мне Страшный Суд, прописные, азбучные истины нашего бытия. Мне кажется, что меня вот-вот поймут и простят… но вместо этого меня опять внезапно отключают.
Под конец я снова взорвалась.
— Господи! — в отчаянии воскликнула я. — Неужели Вам не стыдно показывать мне всю эту мерзость? Неужели недостаточно, что я все это лично пережила? Зачем же прогонять меня по второму кругу? Оставьте меня в покое! Навсегда оставьте в покое! Я мертва, я так давно мертва, что Вашим адом и раем меня уже не проймешь! Может быть, изначально моя душа была бессмертна, но она явно не была рассчитана на те нагрузки, которые Вы допустили. Если она была бессмертна, зачем Вы позволяли с ней так обращаться? Нет, в наших условиях, от наших перегрузок души стареют и умирают даже раньше тела. А мертвой душе уже совершенно безразлично — в ад или в рай она попадет. Может быть, особо прилежным и послушным мертвым душам Вы уготовили где-нибудь чистилище — тепленькое местечко вроде изолятора, где душа будет прохлаждаться пару вечностей, но меня лично это не волнует. Мертвым душам все равно, где прохлаждаться, может быть, в аду даже интереснее — боль все-таки, хоть что-то с тобой происходит. Нет, после нашего ада Вы нас никакими мучениями не испугаете, мы конченые для Вас души. Свой ад и рай мы проживаем здесь, на земле, а потом мы будем просто мертвы, мертвы — и только, и с этим фактом даже Вы уже ничего не сможете поделать. При такой глубокой смерти весь ад с его ужасами для нас может обернуться раем. Ведь в аду зло находится хотя бы в порядке…
Последние кадры своей жизни я просмотрела с особым любопытством, потому что видела их впервые.
Было темно, но я различала все очень ясно и удивлялась этой мерцающей подсветке без источника света. Она была похожа на сияние белых ночей или на слабое северное сияние.
Грязные остатки попойки на сдвинутом с места столе, масло, размазанное по паркету, окурки… Повсюду мерзость и вонь. Я видела Эдика, замотанного в ковер, Опенкина на диване, Рудика на стульях и еще множество темных фигур по углам — все спали мертвым сном, будто усыпленные волшебной палочкой злой колдуньи. Но больше всего меня поразило, что все цветы — на подоконнике в горшке и на столе в вазе — все они за одну ночь завяли и поникли, будто их прихватило морозом.
С равнодушным любопытством я разглядывала собственное безжизненное тело на раскладушке. Вот оно зашевелилось,
село, приподнялось, открыло очумелые с перепоя глаза, облизнуло пересохшие губы и вдруг замерло, тревожно прислушиваясь и вглядываясь в темноту. И действительно, будто вошел кто-то невидимый. Холодный сквозняк прошел через комнату, шевельнул занавесками. Пахнуло навозом… Это был Ее запах, я узнала его.Тишина была абсолютной, но я знала, что все другие проснулись одновременно со мной и теперь лежат в темноте, затаив дыхание. Еще я знала, что мне надлежит зажечь свет, но именно этого мне сделать не дадут, потому что мне не суждено этого сделать. И все-таки какая-то сила подняла меня с раскладушки и погнала к выключателю. Вытянув вперед руки, я двигалась совершенно бесшумно. Я знала, что одновременно со мной в отдаленном конце комнаты поднялся на ноги мой будущий убийца. Мы вместе тихо пересекали небольшое пространство комнаты, оба двигались по направлению к выключателю, только цели наши были прямо противоположны: мне во что бы то ни стало надо было зажечь свет — он должен был помешать мне это сделать. Мы оба двигались, как сомнамбулы, в полусне, подчиняясь какой-то чужой воле, наваждению, злому року. Я ручаюсь, что мы оба уже знали свою роль, участь, судьбу. Ему суждено было стать убийцей, мне — жертвой. Я всегда была жертвой в этом мире, но вот он убийцей никогда не был. На какой-то миг мне стало его жалко, потому что я и моя злая судьба спровоцировали это убийство, а он был всего лишь случайно подвернувшимся под руку слепым орудием казни. Но, приближаясь к выключателю, я уже ненавидела его смертельной, лютой ненавистью. И когда наши руки встретились на выключателе и он навалился на меня сзади всей тяжестью и опрокинул на пол, я уже не была человеком, я была яростным зверем, готовым сражаться за свою жизнь до последнего вздоха… Я с трудом сдерживала в горле крик боли и ярости, потому что уже знала, что крик этот будет последним…
Мы долго, молча сражались на грязном полу. Наши движения уже потеряли свою яростную силу, стали замедленными, вялыми, как во сне, в дурном кошмаре… Мне, наблюдающей это сражение со стороны, уже надоело созерцать его, и я нетерпеливо матюгнулась, чтобы меня поскорей выключили…
И тут произошло нечто до того кошмарное, что до сих пор я отказываюсь принять и понять эту метаморфозу. Меня не выключили, как бывало. Я сама и мое изображение внезапно слились в единое целое. И я поняла, мне дано было понять, что мой Страшный Суд завершен. Мне вынесен приговор, и мое дальнейшее существование предопределено: реальность этой жуткой, грязной комнаты навсегда впредь будет моей единственной реальностью.
— Нет! Нет! Нет! Не могу! Не хочу! Не желаю! — заорала я дурным голосом. — Выключайте меня, немедленно выключайте!
Я каталась по полу и вопила так пронзительно, что лишилась голоса. Это была почти детская самозабвенная истерика, когда в припадке отчаяния хотелось выплакать себя до конца, до основания. Я не понимала, не могла понять своей роковой ошибки и не могла смириться с этим страшным приговором. Я вопила, как бесноватая, я решила вопить до конца, пока меня наконец не услышат и не выключат или я сама не выключу себя и разрушу, уничтожу этот мертвый мир к такой-то бабушке. Я вопила так исступленно, жутко, что, наверное, потеряла сознание.
Очнулась я на полу в той же комнате. Серый холодный рассвет проникал в окно, серые похмельные тени шевелились по углам. Холодный ужас этого пробуждения был страшнее всех мук ада. Сейчас могло помочь только пиво, одно лишь пиво.
— Пивка бы… — простонала я. Но меня никто не услышал.
Господи, как медленно они приходили в себя, ворочались, шевелили онемелыми конечностями, протирали осоловелые глазенки, охали, вздыхали, крякали.
— Бегите скорее за пивом! — закричала я. Но меня опять никто не услышал.
— Подъем, падлы, подъем! — что было мочи рявкнула я…
С большим трудом я поднялась с раскладушки. Раскладушка резко заскрипела, и несколько чумных голов с ужасом покосились на эти скрипы. Охая и вздыхая, я пересекла комнату, приблизилась к зеркалу и заглянула в него. Меня там не было. И я поняла все. Мой приговор был окончательный и обжалованию не подлежал. За мою гнусную жизнь, за безверие, злобу, отчаяние я обречена была впредь навсегда оставаться в этой гнусной комнате. Это был конец. Это был мой ад, возмездие, которое я заслужила ценой всей своей проклятой жизни. Я не верила в лучшие миры и получила то, что заслужила.
— И поделом! Поделом! — твердила я себе. — Каждому свое. — И все еще не верила, что это навсегда, навечно, как не верю до сих пор…
Но иногда меня разбирает хохот, и тогда я проявляюсь в зеркалах.
Сколько длился этот сон и сон ли это был? Только за этот промежуток времени передо мной прошла вся моя жизнь. Я охватила ее всю единым взглядом, как поле боя. Это и впрямь было поле боя, поле смерти, где если что и подавало признаки жизни — шевелилось, дышало или дергалось, — то это были судороги агонии. Словом, все вокруг была одна падаль — пища для стервятников.