Плач по красной суке
Шрифт:
Я слушала ее открыв рот, такие умные и занимательные вещи она говорила. Я мало что запомнила, но дело не в этом. Я все больше привязывалась к ней, все больше понимала ее. Мое уважение к ней и доверие к тому времени было полным и безоговорочным, и уже никакие внешние силы не могли бы подорвать его.
Именно она так доходчиво и популярно объяснила мне тогда трагедию своей нации.
— Мы, немцы, всегда больше всего в жизни ценили порядок, мечтали насадить его в мире любой ценой, пусть даже путем оружия. Мы идеалисты, мы не можем жить в грязи и всегда будем мечтать об идеальном обществе. Почти вся идеалистическая философия тоже создана нами. Даже ваши Маркс и Энгельс были немцами, и они тоже заведут вас в тупик. Нельзя было брать их на вооружение, они идеалисты-утописты и мечтатели,
Как часто потом я вспоминала вещие слова моей старухи. Все в моей стране оказалось даже хуже, чем она предсказывала. До сих пор не судились и не были наказаны наши преступники, которые развратили, унизили и уничтожили всю нацию. До сих пор они могут в любое время ворваться к вам в дом и взять вас под локотки только за то, что вы мыслите и знаете правду о них. До сих пор беспощадно уничтожается в нации все лучшее, живое и талантливое. И этому нет конца.
Тогда же на озере я дала себе зарок не покидать мою старуху до тех пор, пока не вернется домой ее младший сын.
Незаметно прошел еще год, наполненный большим трудом и маленькими радостями. Я уже свободно печатала на машинке, и даже весьма грамотно. Между делом я научилась шить, вязать, готовить, научилась слушать и понимать серьезную музыку, рисовать и даже немного играть на рояле.
Но главное — научилась работать, работать не напрягаясь, легко, свободно и спокойно, так, как в нашей стране уже, наверное, полностью разучились. Здесь работают лихорадочно и бестолково — в панике, авралами — и потому очень устают, надрываются, но чаще вовсе не работают, а валяют дурака, тянут резину и ничего не умеют делать профессионально.
Старуха между тем уже неплохо говорила по-русски, очень гордилась этим и радовалась, что теперь может в подлинниках читать великую русскую литературу. Как ни странно, она особо почитала Достоевского.
И все-таки существовал некий предел в нашей близости, некая дистанция, которую мы никогда не нарушали. Тогда еще я не могла понять, что дистанция эта исходит от нее, от ее осторожной, логической мудрости. Если бы она захотела и позволила, я бы могла ее полюбить, но ей не нужна была моя любовь. Она была мудра, трезва, чиста и горда. Она делала для меня все возможное. Ей нужна была преданная деятельная дружба, человеческая поддержка и немного благодарности. Сейчас я понимаю, что именно это и называется любовью. Но тогда я была ребенком, русским ребенком. Мне не хватало тепла, нежности и ласки. И, узнав, что моя настоящая мать жива, я сильно затосковала по материнской любви.
Грета, моя Гретхен!.. В немецких сказках, которые мы с тобой читали по вечерам, часто встречался сюжет похищения людей всякими феями, троллями и прочими волшебными персонажами. Многие годы человек томится в неволе, служа своему поработителю, чтобы потом вернуться в мир людей одаренным чудесными талантами и добродетелями. Нечто подобное случилось и со мной. Моя строгая фея Гретхен! Помню твое вечно озабоченное, сосредоточенное лицо, сурово поджатые губы, строгий, поверх очков, взгляд, тщательно уложенные плойками седые волосы. Мне казалось, что ты носишь парик, такая аккуратная у тебя была головка. Горе состарило тебя, и только редкая очаровательная улыбка выдавала твой истинный возраст. Так
ребенок улыбается сквозь слезы: нежно и застенчиво, недоверчиво и беспомощно, — эта улыбка выдавала не только твой возраст, но еще твою прекрасную женскую душу… Плакать ты не умела.— Чтобы полюбить человека, — говорила ты, — надо вложить в него очень много труда, забот и страданий. Только тогда человек может стать тебе близким, дорогим и понятным.
Ты не верила в любовь с первого взгляда. Бурные бестолковые страсти и переживания ты считала досужим вымыслом и брезгливо обходила стороной. При всем том ты была очень доброй женщиной и в случае нужды могла отдать ближнему последнее.
— Ты возвращаешься с войны, и тебе положено иметь трофей, — с горькой иронией сказала ты и подарила мне пишущую машинку, на которой я училась печатать, а также целый ворох всевозможного тряпья, который мы вместе нарыли у тебя на чердаке.
Помню, там была чернобурая лисица, из которой потом мне сделали шапку; была громадная файдешиновая ночная сорочка, из которой мать сшила свое любимое платье, было много детских вещей, которые мы выгодно продали.
Уже перед самым расставанием ты сняла с пальца и надела мне на руку кольцо с изумрудом. Оно показалось мне невзрачным, но ты сказала, что оно старинное и очень ценное и чтобы я с ним никогда не расставалась. Впоследствии невзрачность этого кольца спасла его от продажи и похищения: никто никогда не подозревал о его истинной ценности.
Провожая меня на родину, ты сказала:
— Если тебе будет плохо — работай. Никогда не теряй навыка работы. Человечество на земле — это посев Божий. Надо уметь отдавать больше, чем потребляешь, тогда жизнь на земле не прекратится. Не надо ничего требовать от людей, надо уметь отдавать, и тогда тебе воздастся сполна… А если будет совсем плохо — возвращайся. Твое место в моем сердце всегда будет свободным. И между прочим… — ты лукаво усмехнулась, — не хотела тебе говорить, но, наверное, надо. Я не только тебя купила, но и удочерила. Если не вернутся мои сыновья, ты останешься единственной наследницей моего крохотного состояния. Домик мой совсем неплох, и в нем отлично можно провести остаток дней своих. Особенно хорошо нянчить в нем внуков… Я так мечтала об этом…
Как часто теперь мне снится этот домик. Будто я добираюсь туда по дорогам войны, среди голода, страха и разрухи, бреду из последних сил, тащу за руку своего маленького ребенка. Кругом мрак нищета, ужас, но мы едем к своей цели, у нас есть цель… И сразу вдруг изразцовая кухня, резной буфет, тепло, тихо — мы дома.
Неужели никогда нам не добраться туда? Никогда не сбудется этот сон?
Как страшно!
Голос крови, зов предков, родина! Как же я мечтала о возвращении домой, как тосковала по родному слову, пейзажу, как не хватало мне там, на чужбине, любви, ласки, сочувствия, наших слез, поцелуев, улыбок, этих национальных душевных порывов, которыми так славится моя страна.
Да и что говорить, мечты меня не подвели — чего-чего, а всевозможных эмоций, чувств и страстей я получила тут сполна, мне в Германии такое и не снилось. Здесь, дома, все отношения держались на одних чувствах и все поступки диктовались исключительно эмоциями. Никакой логики не было в этой стихии чувств, никаких законов. Бешеные страсти бушевали на коммунальной кухне, где вас запросто могли пришибить за любую мелочь. На бурных эмоциях готовилась пища, стиралось белье, мылись полы. Под настроение влюблялись и разводились. В угаре необузданных страстей судились и рожали порочных детей.
И почти все чувства, которые обрушились на меня в нашей стране, носили алкогольный характер. Дружба и вражда, любовь и ненависть, уважение и презрение, доброта и жестокость, даже отношение к детям — все диктовалось алкогольными импульсами.
Родина! Господи, в какой зловонный коммунальный ад я угодила на твоей священной земле!
Громадная барская квартира, ныне коммуналка, имела две ванные комнаты, две уборные, два выхода, на черную и парадную лестницы, большую кухню и десять жилых помещений, многие из них были поделены фанерными перегородками на несколько отсеков, в которых ютились четыре десятка душ одичалого населения.