Плачущий ангел Шагала
Шрифт:
…Не знать, кто такой Казимир Малевич, было невозможно любому, мало-мальски интересующемуся живописью.
«Черный квадрат», зарождение теории супрематизма – все это будоражило художественную среду еще до того, как большевики захватили власть. А уж после революции, сметавшей прежнюю жизнь неуправляемым смерчем, Малевич со своей теорией «нового искусства» оказался весьма кстати.
Сам Мойша живопись Малевича на дух не переносил. Откуда Авигдору это известно? Да помилуйте, какой тут может быть секрет! Когда Сегал, обсуждая кандидатуры преподавателей, так прямо и сказал на предложение Веры Ермолаевой: [27]
27
Руководитель
– Есть ли ценность в его работе? Сможет ли он стать хорошим учителем для наших ребят? Я спрашиваю вашего мнения, потому что мне кажется, будто бы нет никакого смысла в его мазне.
Что тут началось! Оказалось, среди преподавателей немало поклонников авангардизма. И они принялись рьяно защищать Малевича. Даже Авигдор сказал пару нейтральных фраз. Что Мойше не по нраву – то ему в радость.
А Сегал – человек великодушный, справедливый. Других умеет слушать. На лице директора художественного училища читалось: не хочет он видеть Казимира в Витебске. И все равно позвал. Потому что большинство придерживалось другого мнения, а Сегал в таких ситуациях руководствовался чем угодно, только не имеющейся у него властью.
«Чтоб он сдох, этот недоносок, тоже мне благородный выискался, – привычно застучало в висках, – ненавижу его, ненавижу…»
Ненависть давно мешала ему спать. И жить, по большому счету, тоже. Огонь невероятно сильного раздражения вспыхивал при малейшем успехе Мойши. И Авигдор испытывал двойственные чувства. С одной стороны, ему хотелось бы позабыть о Сегале навсегда. С другой – он с пристальным интересом старался узнать о его жизни как можно больше. Не было более внимательного взгляда, направленного на директора народного художественного училища, чем взгляд Авигдора. От него не укрывалось ничего: примечалась и прядь седины в шапке кудрей, и благоговение перед Беллой, и радость Мойши, и горе, и каждая морщинка, всякий жест.
Меклер ничуть не удивился, осознав: он у дверей мастерской Сегала. Но когда вошел внутрь – едва сдержал крик ужаса. Перед мольбертом с незаконченной работой Мойши на коленях стояло привидение.
И оно бормотало, бормотало. До Авигдора донеслось отчетливое:
– Матка боска, от пенкна паненка!
«Польский? – удивленно подумал Меклер. – Ничего не понимаю…»
Он попятился назад к двери. Но тонко пискнула половица, и существо, восхищенно молящееся у мольберта, на котором парила Белла, быстро обернулось. В полумраке забелело мужское лицо. Широкие брови, тяжелый взгляд из-под нависающих бровей, тонкие-претонкие губы.
Знакомые черты, испуганно думал Меклер, очень-очень знакомые. Он совершенно точно уже когда-то обращал на них внимание и даже решил, что эта голова напоминает четкий правильный прямоугольник. Не иначе как это поклонник творчества Сегала. Возможно, где-то мельком уже замеченный.
– От таленавитый пан директор! – сказал мужчина и протянул ладонь: – Казимеж.
Желание треснуть себя по лбу возникло сильное, но Авигдор сдержался и, представившись, пожал руку Малевича. Конечно же, это он! Как было не узнать эту вечную его рубаху навыпуск, неизменно подпоясанную грубой веревкой, эту крестьянскую, совсем простую шапку-пирожок, с которой художник не расстается в любую погоду.
Авигдор встречал Малевича в Москве и в Санкт-Петербурге. Тогда он тоже производил очень странное впечатление. Дернул его, совсем незнакомого человека, за рукав и принялся лаять, словно собака. Натурально!
Как собака! А потом спросил:– Вам понравились мои стихи?…
Стихи… Не стихи – набор звуков, слогов, ну бессмыслица же!
А теперь вот – на коленях у мольберта. Странный человек. Непредсказуемый.
– Какой талант! – прошептал Казимир Малевич и поежился от холода. Мастерская к ночи выстывала, как склеп. – Он будет очень известным, ваш пан директор. Конечно, когда есть возможность, отчего ж не выучиться…
Его как прорвало во время той случайной встречи. Авигдор слушал сбивчивый рассказ Малевича и поражался: до чего же похожа судьба Казимира на путь Мойши. Впрочем, похожа, да не похожа. Оба из нищих семей, оба понимали: рисование – не только искусство, но и наука, а науку следует терпеливо постигать. Но если Мойша, сцепив зубы, искал себя, искал возможность посещать разные школы, видеть работы самых разных художников, то Казимир… Он лишь мечтал об этом. И изучал технику живописи не в Париже, а в Москве, во время редких осмотров частных коллекций. А частная коллекция, какой бы богатой она ни была, – это все равно не Лувр.
– «Руанский собор, восход солнца»! Штрихи, мазки, пятна, капли света. Я стоял перед этой картиной Моне и не мог на нее наглядеться, – говорил Казимир Малевич, и глаза его горели лихорадочным блеском. – И я стал писать точно так же, в такой же манере. Моя «Церковь», «Белье на заборе» – это дыхание Моне, я прочувствовал его всего. Но потом понял – каким бы талантливым ни был художник, если он пишет то, что видит, – он бездарность. Все состоит измельчайших частиц. Художник пишет ветку дерева, а листья-то опадают. Так исчезают храмы. Высыхают реки.
Авигдор тихо заметил:
– Но все это остается на картинах!
– Вам нужен костюм Рамзеса III? Нет! В шкаф его! В театр! Новое искусство должно быть вечным!
«Подражатель, – понял Меклер, уже не прислушиваясь к речам возбужденно размахивающего руками Малевича. – Подражатель, в котором есть силы делать что-то свое. Силы есть, желание есть. А вот способностей нет. Как у меня. Не дано… Или знаний нет, без них тоже никуда. И вот он придумал свою теорию. Но только чего она стоит, если ее автор от восхищения опускается на колени перед гением Сегала? Работы Мойши – даже не костюм Рамзеса. Это то, чего нет и никогда не было, это фантазии, это выдумка. Но она трогает. Мойша пишет своей душой. И душа любого, кто взглянет на полотно, не останется безучастной».
– Вы хотите его убить, но у вас не хватит решимости. Вы все равно убьете, но потом… Зависть вас строго и мучительно накажет. Случится именно то, чего вы больше всего боитесь!
Глаза Малевича были полуприкрыты. В полумраке Авигдор явственно различал белые полоски в прорезях век. Голос Казимира звучал ровно, безо всякого выражения, и это пугало даже больше, чем содержание речи.
Но буквально через минуту интонация изменилась. Откашлявшись, художник с любопытством поинтересовался:
– Я говорил сейчас что-то, да?
Меклер обессиленно кивнул.
– Верьте мне. Когда такое начинается, я ничего не помню. Но, говорят, многое сбывается.
«Не приведи господь, – с ужасом подумал Авигдор и вздрогнул. – Да! Да-да-да. ЗАВИСТЬ. Вот оно, зависть. Даже мысленно я почти не называл этого слова. Это то, что в моей крови, плоти, мыслях. И он – Казимир – он точно такой же. Поэтому он понял меня. И поэтому мне так нравится говорить с ним…»
После той ночной беседы Авигдор и Казимир очень сблизились. Не в силах писать настоящих, хороших картин, Малевич всю неуемную энергию отдавал теории, и ученики ходили за ним толпами, открыв рот.