Плагиат. Повести и рассказы
Шрифт:
Около того времени, что Кукаревский пересел на белого слона, в городе объявилась банда Васьки Круглова по кличке Шершень, в которой, кроме него, состояли два брата-людоеда, один бывший милиционер, обиженный по службе, и приснопамятный Зеленый Змий, уже с год как принявший облик специалиста по ремонту бытовой техники и горячего сторонника идей Лучезарного Четверга. Васька Шершень обменял в гарнизоне фамильное обручальное кольцо на два автомата Калашникова и, разбив карту города на квадраты при помощи обыкновенной школьной линейки и карандаша, принялся методически грабить непреклонцев, благо у них залежалось кое-какое сомнительное добро. Непреклонцы как завидят, что Васька Шершень вышел на промысел, так сразу разбирались по подвалам да погребам, оставляя свое имущество на распыл, а после заставали жилища совершенно голыми, хлопали себя по ляжкам, смеялись горьким смехом и восклицали:
— Вот уж действительно — точно Мамай прошел!
Неудивительно, что Васька Шершень приобрел среди непреклонцев в своем роде авторитет, так как он выказал
Другое дело Зеленый Змий; этот довольно скоро порвал с уголовщиной, разочаровавшись в результате насилий и грабежа, — всё зеркальца да бусы, что, действительно, за корысть, — вышел из банды, дважды избежал смерти от пластиковой взрывчатки благодаря своей метафизической сущности и основал собственное дело, которое впоследствии принесло ему огромные барыши. Именно, он принялся за старое: гнал самогон, нарочно добавляя в бражку настой тополиного семени, вызывавший жесточайшую аллергию, и одновременно наладил производство лекарства, которое как рукой снимало удушье, отечность и легкую хромоту. Непреклонцы по простоте душевной охотно потребляли и то, и это, и в результате обеспечили Зеленому Змию огромные барыши. Сколотив капитал, он до того осмелел, что в один прекрасный день ударился оземь и принял свое классическое обличье; непреклонцы, даром что они в массе своей совершенно осатанели от приема отравленного самогона и противоаллергического препарата, ужаснулись такого вида и отказались его продукцию потреблять.
— Мужики, вы чего? — говорил им Зеленый Змий. — Ведь я же свой, я же горой стою за идеи Лучезарного Четверга, чтобы, значит, прочный паек и семь выходных в неделю…
Но непреклонцы были непреклонны, тогда Зеленый Змий обиделся и временно отлетел.
Что же до банды Васьки Шершня, то она в конце концов кончила трагически: братья-людоеды, расслабившись от безнаказанности, как-то выкрали и съели племянника капитана Машкина, тот поднял по тревоге гарнизон, обложил банду в одном пятистенке по Навозному тупику, обстрелял строение кумулятивными снарядами и поджег, — видно было, как черные души бандитов, одна за другой, плавно и медленно вылетели в трубу.
Поскольку привередливость народных симпатий у нас хорошо известна, жалко было непреклонцам боевитого Ваську Шершня, в городе даже балладу начали складывать про него на мотив известной песни «Из-за острова на стрежень», однако по той причине, что почивший бандит сильно почистил город, не на чем было набрать мотив.
Кстати, о художественном в здешнем житье-бытье, — по этому департаменту тоже случилась драма. Как уже было отмечено где-то выше, непреклонцы совершенно разделили судьбу российского населения, когда на многие десятилетия, можно сказать, ни с того ни с сего пристрастились к чтению, и оно сделалось третьей национальной страстью после пьянства и воровства. Этот феномен можно следующим образом объяснить: не то чтобы непреклонцы были слишком уж рафине, а просто зимы у нас нестерпимо длинные, и с сентября по апрель чересчур долгие вечера; или в полосу жестокого безденежья чтение заменяло здешним обитателям алкоголь, ибо оно тоже уводило головы в чарующие дали, иные измерения, где, во всяком случае, все не так; или в те поры, когда даже покрой пиджаков выдумывался в административном порядке, единственным способом сделать фронду было книжку умную почитать; или же дело в том, что искусственный способ бытия, организованный усилиями Каменного Вождя, подразумевал искусственные занятия вроде чтения, до которого никогда не снизойдет нормально устроенный человек. Но вот при Порфирии Ивановиче Гребешкове что-то произошло с непреклонцами, совсем они остыли к литературе и, вместо того чтобы книжку почитать, теперь с утра до вечера таращились в окошки и думали о своем. А если не таращились в окошки и не думали о своем, то участвовали в кампаниях гражданского неповиновения, сшибали монументы, обменивались мнениями, ломали головы, как бы добыть копейку, прятались от банды Васьки Шершня по подвалам да погребам, то есть у них появилась пропасть новых, серьезных занятий, меж тем литература, как и прежде, твердит свое: «Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать». Какой Ванька Жуков, какой сапожник Аляхин, в сущности, и не существовавшие никогда, если, елки-зеленые, сердце рвется нарушить трамвайное сообщение по маршруту Базар—Вокзал… Одним словом, в городе, имевшем стародавние культурные традиции, породившем поэта Никиту Чтова, народ до того дошел, что с омерзением читал даже надписи на этикетках и спичечных коробках.
Крепче всего это акультурное явление задело престарелого стихотворца Бессчастного, который в свое время написал прославившие его строки:
Счастье к нам подкралось незаметно, Как лазутчик к лагерю врага… —поскольку он почувствовал себя лишним при новом раскладе жизни и остался безо всяких средств к существованию, ибо еще при Железнове лишился пенсии за стихотворение:
Тихо вокруг, никого у реки. Вдруг звон раздается — то звон оплеухи От справедливой тяжелой руки… —а уже при Гребешкове в «Патриоте» перестали давать стихи. Одно время старик Бессчастный даже голодал, но затем он попытался притереться к текущему моменту и засел за литературную работу в том жанре, который следует определить как исторический анекдот. Именно, поэт Бессчастный решил написать трактат, занимательный и пикантный, но в котором, однако, самым основательным образом исследовались бы странности глуповского характера с выявлением всех причин. Генеральная его мысль заключалась в том, что во всех невзгодах, выпавших на долю этой этнической группы, виновато качество здешних вод; будто бы в первое переселение народов пращуры глуповцев задержались в своем движении на запад, умиленные огромными запасами питьевой воды, которые открылись им на севере Валдайской возвышенности, удивительной воды, внушающей умиротворение плюс плавное движение мысли, и временно осели передохнуть; да так и остались сидеть среди дремучих лесов и пахучих трав, по соседству с дикими лопарями, в то время как их собратья арийцы все шли и шли к теплым морям, благословенным берегам, под бочок к первым цивилизациям, туда, где дует парфюмерный мистраль и благородная лоза вьется сама собой; глуповцы то и дело порывались продолжить путь, но как-то все было не с руки, то то, то се, то пятое, то десятое, однако так называемые чемоданные настроения въелись им в плоть и кровь; отсюда как бы временные города, походные кладбища, жилища бивачного типа, агротехника такая, чтобы только с голоду не помереть, и промышленность такая, чтобы только как-то убить среднеевропейское время, и, следовательно, глубокая пропасть между расовым самочувствием и способом бытия; а все — вода, какая-то все-таки не такая, злостная и не та.
Полгода сидел Бессчастный за своим трактатом в расчете на новую славу и добрый куш. Как бы не так: прочитали в «Патриоте» его писанину и говорят:
— Ну ты, старик, совсем плохой! Кому сейчас нужна вся эта этнография, ты нам давай про неординарную половую ориентацию, например, про связь старушки с палкой-копалкой, про антропофагию нам давай!
Но поэт Бессчастный и слов таких не слыхал; сплюнул он в сердцах на пол, причем самым нефигуральным образом, и ушел.
Однако пить-есть как-то надо было, и он сначала навострился напечатать трактат в Перми, — все же культурный, балетный город, — потом даже за границей, но в обоих случаях, бедняга, не преуспел. Тогда он отправил трактат в кладовку, на полочку, между трехлитровой банкой моченых яблок и пустыми бутылками из-под пива, и надумал ребусы сочинять, — и тут к поэту пришел успех: ребусы его в скором времени приобрели такую громкую популярность, что тираж «Патриота» вырос в пятнадцать раз. Долго ли, коротко ли, зажил Бессчастный на широкую ногу: завел свой выезд — «жигули» девятой модели, купил домик на Козьем спуске, сидит-посиживает у открытого окошка, глядит на публику, дует чай.
Ему скажет кто-нибудь из прохожих, уповательно сторонник идей Лучезарного Четверга:
— Устраиваются же люди!
Бессчастный:
— А тебе кто мешает?
— Жизнь!
— Нет, жизнь как раз правильная пошла, надо только шагать с ней в ногу, как говорится, куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
— Погоди, ехидна! Грянет час, ты еще по-прежнему запоешь!
Вообще на это было мало похоже, поскольку новый Непреклонск уже приобрел кое-какие необратимые, въевшиеся черты, так, любимыми народными увеселениями стали разгадывание ребусов и состязания для умельцев часами стоять на одной ноге, а, кроме того, по радио с утра до вечера и чуть ли не на положении государственного гимна крутили блатную песенку, во время оно пользовавшуюся особенным успехом в потемских лагерях:
— Гоп-стоп, Зоя, Кому давала стоя? —так что ее знала наизусть даже местная ребятня.
Кое-кто из непреклонцев, например, бесноватый Чайников, никак не могли смириться с этой фрондой культурной норме, и напрасно: уж так устроен подлунный мир, что ежели ты желаешь свободы мнений и регулярного трехразового питания, то терпи, ибо то и другое в состоянии обеспечить только выходцы из потемских лагерей; и наоборот: когда культурная норма овладевает массами, жди публичных казней и скотского падежа.
Невзгоды по хозяйству
Всего можно было ожидать — и возвращения Зеленого Змия в силу ослабления идеологической линии, и умышленного упразднения трамвайного маршрута Базар—Вокзал, но того, что вопреки всяким правилам из-за свободы мнений город сядет на кислую капусту, — это трудно было предугадать. Непреклонцам было от этого не легче, они сроду не просчитывали исторические ходы в предвкушении неблагоприятных метаморфоз, и ничего-то им другого не оставалось, как иной раз соборно погоревать. Иной раз усядутся мужики на поверженный монумент комиссару Стрункину, наладят патриархальные самокрутки, и ну это самое — горевать.