Пламенеющий воздух
Шрифт:
«В медицинском? Конечно! Где ж еще…»
Ниточка крадучись пошла к отворенной двери.
По коридору ей навстречу ступал на цыпочках приезжий москвич. В полутьме — чуть не стукнулись лбами.
Ниточка тихонько в смех:
— Вы не в ту сторону… Это в медицинском, за поворотом…
— Может, охрану?
— Ой, только не этих. Сегодня Педя-Гредя на страже. Пара — неразлейвода. Болваны еще те. Подымут шум, полицию вызовут, нас с вами допрашивать станут.
— Так, может, нам самим полицию вызвать?
— Зачем это? Я и так знаю, кто тут… Эфирозависимые пожаловали…
— Женчик говорила — страшные они люди.
— Женчик
— А вы, значит, переносите?
— Не то чтобы переношу, но худо-бедно понимаю. Сама одно время употребляла.
— Не боитесь случайному человеку — такие подробности?
— А чего вас бояться? Приехали-уехали… А мы тут навсегда. Да и романовское бесстрашие наше не убить. И тоску нашу не развеять. А если сложить все вместе — бесстрашие, терпение, тоску, — то дают они в итоге какое-то странное, радостно-печальное чувство. В общем, царствует тут у нас «романовская грусть». Идемте к ним. Да не робейте! В обиду не дам…
Застигнутые врасплох эфирозависимые — пригорюнились.
Нинка-Ниточка была своя: вместе пили когда-то. И эфир парфюмерный Нинка нюхала. Правда, всего один раз. Сразу бросила. Но зла на нее за то, что стала теперь чистенькая и умытая, — не было. Другое дело приезжий. Ему по шее накостылять — милое дело… Правда, если шевельнуть мозгой, — зачем приезжего бить? Можно подоить слегка.
Пошушукавшись, Вицула с Пикашом решили:
— Вы охрану сюда не вмешиваете и нас отпускаете. Мы тихо линяем. И Струпа с собой уносим. Ты, Нинка, не думай! Он живой. Просто календула ему в мозг шибанула.
— Знаю, бывает.
— Анафилактический шок это, — расправил плечи Вицула. — А только пускай за мир и дружбу москвичок нам пару сотен отслюнявит.
Приезжий тут же помахал в воздухе пятисоткой.
Сидевший на корточках Пикаш, почти не разгибая коленей, подпрыгнул, поймал пятисотку губами, и они с Вицулой неловко, но без особого шума поволокли обморочного Струпа по ступенькам к черному ходу.
— Весь сон из-за паразитов этих пропал.
— Мне тоже спать перехотелось.
— Так, может, виртуального эфиру глотнем? В смысле, я могу показать вам на компьютере то, чего вы точно знать не можете. И расскажу кое-что… Ну, к примеру, про «космическую погоду» или про «страшную радиацию». Мы ведь здесь по договору с ИЗМИРАН в первую очередь «космической погодой» должны заниматься. У нас и подвал, залитый свинцом, есть… Но от «страшной радиации» и свинец не спасает.
— Страшные сказки на ночь — мое любимое развлечение, Ниточка.
— Какие сказки, коллега…
«Се ветры, Стрибожьи внуци, веют с моря стрелами…»
Издревле ветры прозывались внуками Господними.
И неважно, имелись в виду ветры наши — видимые, чуемые, или ветры эфира — слабо ощутимые, неосязаемые. Все ветры, все вихри — внуки Господни. Так было всегда. Так — теперь…
Но кое-что ветры обычные и ветры эфирные разнило: эфирные, долгими тысячелетиями летевшие над Волгой, в отличие от ветров обычных, на круги своя не возвращались: основным потоком уходили глубоко в землю.
Кроме того, вихри и ветры эфира в самом своем строе, в своей скорости и своем значении несли нечто превышавшее человеческие мысли о веществе и составе жизни,
о существовании и сверхсуществовании.Но то ветры эфира! А что же наши: привычные, атмосферные, на Бофортовой шкале по силе воздействия точно распределенные? А вот что.
Не только стрелы и завывания несут Стрибожьи внуки: несут радость, нежный трепет и предчувствие жизненных перемен.
Скоро, скоро налягут на волжские обрывы плечиком-плечом, а потом и всем ветровым телом Погодица и Похвист!
И Погодица принесет метели со снежными бурями.
А Похвист свистнет по-богатырски, и свист этот перевернет кверху дном множество стоящих на приколе лодок-дюралек, выдернет с хрустом недостроенные причалы, толстенные провода на заглохших электростанциях пооборвет.
Но как ни высвистывал Похвист, как ни прижималась Погодица к окнам домов, как ни обнажалась, ни доводила до нервных всхлипов, до озноба и гусиной кожи тех, кто приход ее чувствовал, — не эти действия ветров, не их нежность и радость, а печаль о чем-то недостижимом разливалась в городе Романове в те осенние ночи.
Печаль рождала голос. Голос рождал заговоры-заклинания.
И тогда слышались, как сквозь сон, чьи-то неясные бормотанья:
«Встану я и пойду в чисто поле на восточную сторону.
А навстречу мне семь Ветров буйных.
— Откуда вы, семь Ветров буйных, идете? Куда вы теперь пошли?
— Пошли мы в чистые поля, в широкие раздолья, сушить травы скошенные, леса порубленные, земли вспаханные.
— Подите вы, семь Ветров буйных, соберите тоски тоскучей со всего света белого, понесите к красной девице в ретивое сердце; просеките булатным топором ее ретивое сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухоточную…»
Приязнь, ее первые признаки
Усынин Трифон Петрович ученость свою демонстрировать не любил. Но и он взорвался, когда засушенный австрияк Дроссель попенял ему на отсутствие явных научных результатов.
— Отсутствие всякой научной перспективы, — скрипел Сухо-Дроссель, — подрывает наши финансовые возможности. Никакого же, ёксель-моксель, маневра! Возьмите «Роскосмос». Возьмите ИЗМИРАН, коллег наших умных из Троицка… Огромные деньжищи огребли, да еще и по мелочам, ёксель-моксель, ежеквартально получают! А нам, как пасынкам, — крохи да объедки.
В разговор вмешался директор Коля.
Он заявил о несвоевременности внутренних «наездов» и разборок.
Трифон Петрович, в свой черед, поведал о невозможности работы со скупердяями и набитыми тырсой чучелами.
Величественно вступивший в комнату зам по науке Пенкрат — рослый, дородный, с отвисшим животом, но с истощенным лицом и почему-то в капюшоне — осудил критику Альберта Эйнштейна, с его классически ясной общей теорией относительности, но вместе с тем выказал понимание причин, по которым такая критика возникает.
И пошло-поехало.
Итог подвел австрияк Сухо-Дроссель:
— Я — в отпуск. А если Селимка денег не привезет — так и в отставку. Лучше карасей из Волги таскать, чем вас, остолопов, из финансовой пропасти выуживать.
Пенкрат в капюшоне высказался в том смысле, что — да: именно так Кузьме Кузьмичу давно поступить и пора.
Директор Коля Пенкрата строго призвал, но и тут же его по-человечески попросил. Призвал — к порядку, а попросил — заткнуться.
Совещание «Ромэфира» шло в обычных тонах строгой научной взыскательности и сердечного человеческого участия.