Пламя судьбы
Шрифт:
Присели на мягкую, обитую бархатом скамейку и стали ждать. Но никто не приходил за ними, и чувство потерянности, отступившее было, вновь вернулось к Параше.
– Я спущусь в кухмистерскую, – сказала горничная. – А ты побегай поблизости.
Параша огляделась. Справа и слева – вереницы открытых дверей, уходящие в бесконечность. Но справа вдали призывно блеснуло зеркало, и она заскользила к нему по натертому паркету. Мимо зелено-синего, с темными углублениями ниш, мимо бело-золотого... Каждая комната на особинку и каждая ошеломляет красотой и роскошью.
Мчится, мчится Параша, быстрее, быстрее, чтобы не просто остановиться, а замереть в зеркале от удара счастья. Все полыхает: краплачный цвет обоев,
Дворец был пуст. Позабыв обо всем на свете, движимая любопытством, Параша поднималась наверх по узким лестницам, оглаживая рукой пузатые балясины, спускалась вниз в парадные комнаты. От ее легких шагов подрагивал над головой серо-сиреневый хрусталь.
Ах! Это уже не назовешь комнатами – простор зовущий, заманивающий, затягивающий. Паркет убегает из-под ног, и вот Параша уже летит, не чувствуя ног. Алые сполохи разлетающегося сарафана... Раскинуть руки – и кружиться, кружиться, кружиться. Параша подлетела к окну. Еще шире, еще прекраснее мир – парк, ряды статуй, на празднике виденное здание оранжереи со стеклянными стенами и куполом. Кинулась к окнам напротив. Что это? Огненно-алая фигурка в белых чулочках скользит навстречу. Значит, не окна, значит, зеркала в оконных переплетах. Зеркала принимают ее и передают одно другому. И вот она снова подхвачена ритмом паркетного узора. Белое, золотое, алое, серебро хрусталя и зеркал... Так и прошлась вихрем до противоположной двери. Рядом с танцевальным залом еще одна комната... А из нее виден вестибюль, который она уже боялась потерять.
Чинно села на бархатную лавку. Как бьется сердце! Сейчас придет барин, и надо бы унять это в груди – вдруг услышит? Как хорошо ей! Стало стыдно на миг, что забыла про матушку, братцев, про темную дымную избу... Кто-то идет! Он!
Но пришел Василий Вороблевский. Он куда-то спешил и не заметил, что с ней произошло и как она изменилась.
– Быстро, за мной!
– К барину, да? – спросила на бегу Параша.
– Почему к барину? Барин в Москву уехал. Поначалу тобой княгиня займется.
Досадно как! Почему они все ничего не хотят о ней знать?
Марфа Михайловна была совсем не похожа на барыню, да еще княгиню. Полная, немолодая, с круглым лицом и очень черными прямыми бровями, одевалась она небрежно. На старой вязаной кофте не хватало пуговицы. Но лакею она приказала твердо и по княжески властно отныне в покои к ней приносить не четыре, а шесть унций конфет.
– У меня воспитанница, – кивнула она в сторону Параши.
Княгиня... Глаза у нее темные, ласковые... Княгиня... А комнатка на антресолях маленькая и низенькая. Ни золота, ни лепнины. И свечи в подсвечники лакей вставляет обгорелые, вынутые из люстр.
– Ну, будешь меня слушаться?
– Как же иначе? Вы ж княгиня!
Большая грудь Марфы Михайловны заколыхалась от смеха.
– Меня здесь не больно чтут. Приживалка и есть приживалка. А что, слуги тебе уже насплетничали?
– Нет. Но если бы вы и не княгиня были... Я бы все равно вас слушаться стала.
Темные глаза внимательно взглянули на Парашу.
– Молодец. Умница. А ты на деревенскую совсем не похожа. Какая тоненькая. И... сообразительная. А я настоящая княгиня. Потому что царского рода, и фамилия моя – Долгорукая.
– Как у Наталии Борисовны?
– Э, да ты и о ней знаешь? Ее мужу я родственница дальняя, а вашему барину и вовсе седьмая вода на киселе.
Между тем лакей принес пышущий жаром небольшой самовар, блюдо с пряниками и вазочку с конфетами.
Марфа Михайловна протянула Параше леденец, пахнувший грушей:
– Ешь.
Параша зажала леденец в кулак:
– Я сестренке. Матреше. Она еще леденцов не пробовала.
– Ешь. Сестренку не скоро увидишь. Так вот...
Княгиня-то я княгиня, но... Пустоцвет. Муж рано умер, детей нет. Наследство все супруг успел по миру пустить. Если бы не барин ваш, не знаю, что бы и делала. Хоть по миру иди...– Барин-музыкант?
– Ты о молодом, что ли? При чем здесь молодой? Нет, не Николай. Петр Борисович. Но и Николай никого не обидит. Дай им Господь счастья. Я тебе все расскажу. С дворовыми не положено о господах, я вот молчу и молчу. А с тобой много говорить будем. Вот это знаешь что?
– На балалайку похоже чуточку.
– Гитара.
Марфа Михайловна тронула одну струну, другую, третью. Звук был не верхний и не короткий, как у балалайки, он начинался где-то внутри инструмента, нарастал и длился долго, обрастая дополнительными тонами.
– Можно?
Параша взяла одну ноту, другую. Вот так будет «Барыня», так – песня про речку.
– О, да ты очень... сообразительная. У тебя к музыке большая склонность. Будем с тобой заниматься.
– Каждый день?! – и столько в голосе восторга.
– Каждый, – пообещала Марфа Михайловна.
Вечером княгиня взяла свечу, вышла в коридор и открыла соседнюю комнату.
– Твоя, – сказала Параше.
Совсем крохотная светелка – лежанка да комодец.
– Иконка где? – спросила девочка.
Помолиться о матушке, батюшке, братцах, сестрице. Чтобы были здоровы, чтобы батюшка меньше пил и никого не гонял...
– Какая же ты умница, – княгиня вернулась в свою комнату, сняла с наугольника и поставила на Пашин комодик иконку Казанской Божьей Матери.
Но молиться в тот вечер девочка не смогла. Чуть вспомнила отчий дом – так потянуло в привычное, к матушке на широкую кровать под овчину, что она заплакала. Простыня тонкая, холодящая, шелковое стеганое одеяло не грело ее маленького тельца. Ничто не было таким милым, как дымное грязноватое тепло родимой хаты. Ни мышка здесь не скребется, ни сестренка не плачет, ни батюшка не храпит. Она одна в темноте. Плакала она тихо, про себя, но Марфа Михайловна все же услышала редкие всхлипы. А может, просто догадалась. Вошла:
– Бери постель – и ко мне на лежанку.
Они лежали рядом, глядя на диковинные переплеты полукруглого окна, чуть проступавшие сквозь мглу. Луны не было. Шумели деревья, по верхушкам которых гулял ветер.
Вот случилось то, что должно было случиться и чего она всегда неосознанно ждала. Сама она стала другой, и вся жизнь потекла по-другому. Но как трудно, как тяжело ее менять и самой меняться. Это только в сказках легко сбрасывается лягушачья кожа, будто она и не прирастала к плоти.
– Ты поплачь, поплачь, не стесняйся, – Марфа Михайловна чувствовала, что Параша пытается подавить всхлипы, и неожиданная чуткость девочки ее тронула. Она протянула руку, чтобы погладить Пашеньку по голове, и поразилась тому, как страстно, открыто откликнулась на ласку воспитанница. Она прижала руку княгини к своей мокрой щеке и гладила ее, как отдельное самостоятельное живое существо. Да так и заснула.
Паша еще мала. Она во сне еще летает и из дальнего верхнего угла хаты, там, где иконы, с потолка смотрит она на спящее свое семейство. Но лишь материнское лицо, одно во всей комнате, ровно освещено невесть откуда текущим светом. И от лица того не оторвать глаз – изможденное, болезненное, несчастное, оно красиво и тянет к себе, как музыка.
Темными бугорками на полу братцы под овечьими шкурами. В люльке младшенькая – Матрена. А изогнутая, странная тень на лавке – отец. Если б не он, прилепилась бы к теплу плоти, к матушке либо к братцам. А отец – вовсе и не отец, а чудище сказочное, доброе и страшное одновременно. Ужасны его рыдания, сотрясающие лавку. Пожалеть? Нет, улететь отсюда. Убежать, не показываться. А на улице вроде бы мороз, в окошечке луна в радужных кругах.