Платоническое сотрясение мозга
Шрифт:
— Что для этого необходимо?
— Автомобиль.
— Не проблема.
Я свистнул три раза по два и один раз протяжно. Из кустов выехал мой красный кабриолет. Я открыл дверь пушкинским коготком, сел за руль. Мы вырвались на Ярославское шоссе. Через час машина въехала на старый военный аэродром. На краю бетонной полосы сиротливо стоял трехстворчатый шкаф. Саша приоткрыла дверцу, достала несколько картонных коробок и стала переодеваться. Она надела корсет, чулки, пояс, длинное платье и шляпу с широкими полями. Затем она взяла с верхней полки серебряный горн, приложила его к губам и протрубила сбор. И тут же начался невероятный переполох. Со всех сторон на бетонную полосу бежали молодые
— Здравствуйте, мальчики!!!
И молодые люди ответили в один голос:
— Здравствуй, милая!!!
От их громоподобного крика земля вздрогнула. Автомобиль притормозил около второго батальона.
— Здравия желаю, сокровище души моей!!! И строй грянул во всю мощь своих легких:
— Здравия желаем!
У меня заложило уши. Чтобы вернуть слух, я сглотнул.
Объезд войск закончился, мы вышли из кабриолета.
Саша отдала команду, и молодой солдат, второй в правой шеренге, строевым шагом покинул колонну, остановился от нас в двух шагах и отрапортовал о своем прибытии.
— Как поживаешь, Коновалов? — спросила она.
— Вот именно, не живу, а поживаю.
— Познакомься, это мой новый друг, — сказала она и положила голову мне на плечо.
Парень кисло улыбнулся и протянул мне руку.
— Как себя чувствует Оленька? — поинтересовалась Саша.
— Не знаю.
— Вы развелись?
— Да.
— А как поживает твоя историческая наука?
— Больше не преподаю, пять лет кручу баранку. Я таксист.
— Что случилось?
— Историческая наука больше никому не нужна.
— Ты преувеличиваешь.
— Помнишь, как мы вечерами встречались у меня дома? Это всего лишь небольшой эпизод во всемирной истории. Может быть, самый великий ее эпизод! Его не отыскать в анналах и хрониках. Никто никогда не узнает, как я ждал тебя, когда мои родители уходили в кино, как ты звонила в дверь и я бежал открывать. Ни в один учебник по истории не войдет рассказ о том, как я два дня подряд пытался лишить тебя невинности, и, наконец, на третий день вечером, в тридцать четыре минуты седьмого, мне это удалось. А помнишь, как мы кололи орехи? Как мы заворачивали их в полотенце и стучали по ним молотком?
— Встать в строй, — скомандовала Саша, и я впервые услышал в ее голосе железные нотки.
Коновалов отдал честь, развернулся и строевым шагом пошел прочь.
— А что он такого сделал? — сказала Саша. — Он завоевал Европу? Открыл Америку? Разрушил Трою? Ничего подобного, он просто-напросто лишил меня девственности и считает, будто этого достаточно для того, чтобы войти в мировую историю.
— Я буду звать тебя... Мессалиной, — сказал я.
— Почему?
— Она была такой же распутной, как и ты. У нее было столько же мужчин, даже поменьше.
Мы поднялись на старую деревянную трибунку, что стояла тут же, на плацу. Заиграл оркестр. Войска снялись с места и двинулись мимо стройными рядами, отдавая честь. Я понимал, что акция носит чисто пропагандистский характер, таким образом она демонстрирует свой необыкновенный успех. Поэтому изо всех сил я пытался симулировать абсолютное безразличие к происходящему: чесал затылок,
искал в карманах ненужные мне вещи, пытался поймать языком ленточки, спускающиеся с полей ее шляпки, издавал носом странные звуки, икал, свистел носом, терся щекой о плечо, щурился. Оркестр играл егерский марш, поклонники шли строевым шагов в ровных колоннах плечом к плечу. Парни ушли за горизонт, мы опять остались вдвоем под сияющим огромным небом.— Ужасная музыка, — сказал я.
— Неужели? А мне нравится.
— Я слушаю только гениев.
— А что ты понимаешь в гениях? — спросила Саша.
— Я все понимаю, я даже был знаком с одним, — похвастался я и назвал фамилию очень известного композитора.
— Где ты с ним познакомился?
— Мы с ним играли в теннис на юге, в Сочи.
— Ну и какие они, гении, по-твоему? Какие они в жизни?
— Как мокрый лен, мягкие и прохладные. В них всегда чувствуется некоторый избыток влаги.
— Говори, говори, только не молчи.
— Гели, скажем, гению изменила жена, у него на голове вырастают рога изобилия. А у простого человека обыкновенные рога.
— Еще.
От гения всегда сквозит, от них дует, по сути дела, они не люди, они открытые окна. Простудиться рядом с ними — раз плюнуть. В то же время в этих людях, насколько я могу судить, есть нечто параноидальное. Они вязкие, как пластилин. Когда я играл с ним в теннис, у него в животе застревали мячи, я вытаскивал их вот этими пальцами, вот этими вот руками. В гениях самое лучшее — одиночество, когда они сочиняют, гудят, попивают себе чаек из редкоземельных металлов или посыпают мукой рояльные клавиши и взбивают гремящее тесто.
— Я проголодалась, — сказала моя Мессалина.
— Мы сейчас же это исправим. А какое вино любишь — белое или красное?
— Зимой — красное.
Я рассказал ей обо всех своих женщинах, кроме одной, — Саша не увидела Саломею. Когда лодки проплывали мимо, Саломея легла на дно, чтобы остаться незамеченной.
* * *
Спустя три дня я шел по Малой Бронной от Патриарших к Тверскому бульвару и увидел восхитительного ребенка. Он был весь украшен сусальным золотом, инкрустирован мрамором и слоновой костью — настоящее произведение искусства. Две молодые женщины стояли на коленях и дышали на него.
Моя мама говорила когда-то: «Мой единственный, мой золотой». Но она бы ни за что в жизни не отвела меня к ювелиру. Ее подруги с легкой душой отдавали детей в золочение, но она в глаза смеялась над глупым материнским тщеславием. Ребенком я носился по улицам — весь в песке, щебенке, рыбьей чешуе, бутылочных стеклах. Мои колени были цвета сочной весенней травы. Виноградный жмых и полынь придавали особый аромат моей коже. В ее порах без труда можно было обнаружить все элементы Периодической таблицы Менделеева.
Я выходил из дому и тут же со всего маху падал лицом в грязь; и не важно, что это было: моя неосторожность или удар в спину лучшего друга. Я знаю эту планету на вкус. И если через четыре тысячи лет после моей смерти один из ангелов Восточного побережья поднесет к моему лицу осколок разлетевшейся вдребезги погибшей планеты, я, как матрос на вантах, закричу: «Земля!».
Я узнаю ее и через миллион лет. Я буду плавать в околоплодном эфире, между раем и адом, неприкаянный и бездомный. Меня не пустят в рай. Я окажусь перед закрытыми вратами, мои возлюбленные, мои гурии будут смотреть на меня сквозь чугунные решетки и плакать. Из ада меня выдворят через две недели за мою неистребимую веру в то, что рано или поздно все образуется, все будет хорошо. Сатана в качестве обвинения предъявит мне мой неистребимый оптимизм.