Плаванье к Небесному Кремлю
Шрифт:
Эту жизнь надо было как-то устраивать. Музей связи — военный музей, и Даниил должен был работать в нем как профессиональный художник-оформитель, каковым не являлся. Он был хорошим шрифтовиком, любил и профессионально делал схематические карты, мог красиво, со вкусом сделать какие-то отдельные экспонаты, но этого было мало. Надо было что-то предпринимать. Была и еще одна причина, более важная. Перед отъездом на фронт, когда Даниил только ждал, что рано или поздно его возьмут, он закопал написанный от руки чернилами черновик романа «Странники ночи» в Валентиновке на участке дачи тетки Софьи Александровны, сестры Филиппа Александровича. Вернувшись с фронта, Даниил выкопал рукопись и обнаружил, что она полностью расплылась. Он сел за машинку, кстати, когда-то принадлежавшую Леониду Андрееву, и начал писать заново буквально с первых строк. Поэтому тоже необходимо было придумать, каким образом
А у меня в молодости была смешная особенность: когда я очень хотела чего-то добиться — лучше не для себя, а для другого — и это зависело от мужчины, то я приезжала, просила о чем-то, и мою просьбу обязательно выполняли. Это свое свойство я знала, но почти никогда им не пользовалась. А тут воспользовалась. Принарядившись как могла, приехала в Музей связи и явилась к начальнику. Понятия не имею, что я ему щебетала, как доказала, что моему мужу надо работать дома, но доказала, и он откомандировал, так сказать, Даниила домой, чтобы тот работал в домашних условиях, а в музей являлся по определенным дням и привозил готовую работу. Таким образом, дома работала за него я. Правда, как раз шрифты я писала плохо, а делала работу художника-оформителя. Это были какие-то бесконечные диаграммы, схемы и что-то еще. Я все это придумывала, рисовала, наклеивала на планшеты, вообще вкладывала в работу весь свой довольно серьезный опыт. Даниил писал шрифты и отвозил работу в музей.
С этими поездками возникло еще одно смешное осложнение, когда понадобилась моя способность щебетать, глядя в лицо мужчине, и получать то, что надо.
Был уже конец войны, шла зима 44/45 года, близилась последняя военная весна. И многих молодых мужчин, мобилизованных по возрасту, на фронт уже не отправляли. Им давали безопасную, но очень нудную работу. Они патрулировали на улицах, особенно много их было в метро на всех выходах. Эти здоровые молодые парни должны были следить, не нарушает ли установленный порядок кто-то из военных. Штатские их не касались. Может быть, в подоплеке этого приказа лежало желание поймать переодетых шпионов, но превратилось все в совершенный фарс. Парни от скуки останавливали всех, кого хотели. Например, обращается такой патрульный к генералу или полковнику. Тот обязан остановиться, предъявить документы, и мальчишка нарочно медленно разглядывает их, долго сравнивает фотографию с лицом стоящего человека. Словом, развлекается.
С такими, как Даниил, дело обстояло иначе. Он, конечно, доставлял этим мальчишкам огромную радость. В качестве солдата выглядел он ужасно нелепо, настолько был штатским, так все военное абсолютно ему не шло. Я сейчас на своих выступлениях часто говорю, что те, кто любит Николая Гумилева — образец чудесного стройного белого офицера, были бы глубоко разочарованы, увидев Даниила Андреева в военной форме. Он был образцом того, в какое чучело можно превратить умного, талантливого, тонкого, красивого человека, одев его в то, что он не может носить по самой своей сути. Для мальчиков-патрульных Даниил был, конечно, желанной добычей. Они его останавливали чуть не каждый раз, когда он ехал домой из Музея связи, и отправляли на гауптвахту, еще хорошо мыть пол, а не чистить туалеты. Обычно ему приходилось там ночевать. Один раз его задержали за зеленые камуфляжные пуговицы. Я их заменила на яркие блестящие медные, так в следующий раз его остановили потому, что на шинели пришиты медные пуговицы, а должны быть защитного цвета. В конце концов это надоело и ему, и мне. И мы придумали забавную игру.
Из Музея связи Даниил звонил мне перед тем, как ехать домой. Я рассчитывала время, приезжала к метро Кропоткинская, где тогда был один выход, и ждала его. Даниил выходил из вагона, и мы шли на расстоянии друг от друга, смешавшись с толпой, будто случайные прохожие. Я очень хорошо видела, как появлялся блеск в глазах у замучившегося от скуки патрульного, когда он замечал эту нелепую фигуру. Мы подходили достаточно близко, и парень уже готовился вцепиться в Даниила и придраться к каким-то нарушениям, которые всегда можно найти. И тут я подлетала к патрульному и, улыбаясь, начинала лепетать, расспрашивать, как выйти на Кропоткинскую, а еще мне нужен Гоголевский бульвар. Ну что ж, хорошенькая молодая женщина, нежно улыбаясь, спрашивает парня, и он начинает отвечать. А я продолжала: «Ах, пожалуйста, ах, спасибо! А еще, пожалуйста, объясните…» — и так занимала те минуты, за которые Даниил успевал благополучно проскочить мимо.
Вообще Даниил очень странно относился к себе. Как-то мы ехали на трамвае к моим родителям. Подъезжаем к Петровским воротам, я обращаюсь к нему с чем-то, а он отворачивается. Я ничего не понимаю, спрашиваю еще раз, думаю, может,
не расслышал. Даниил опять отворачивается, еще более резко. Я замолкаю. Выходим у Петровских ворот, и тут я говорю:— Что случилось? В чем дело?
И слышу невероятный ответ:
— Неужели тебе не понятно, что такая женщина, как ты, не может иметь в качестве спутника то, что я сейчас собой представляю.
Господи! Я онемела, по-моему, на полдороги от Петровских ворот до мамы.
Ни центрального отопления, ни кухни в нашей квартире не было (вообще в прежней добровской квартире кухня была в подвале). Готовили на керосинке в комнате, чтобы еще и тепло было. Ну и кое-как топили. Мы с Даниилом топили печку, переделанную из голландки в шведку — это одновременно печка для отопления и плита. Она закрывалась медными дверцами, и там был еще бачок с краном для кипятка. Это было волшебное место, живой огонь. Как его не хватает в жизни! Печку следовало топить каждый день. Однажды нас с Даниилом весь день не было дома. Потом мы пришли, в комнате — холодно. Даниил принес дрова, мы стали растапливать, я накинула на плечи его шинель.
— Господи! Сейчас же сними! Сию минуту сними шинель!
Я, конечно, сняла:
— А что такое?
— Никогда не бери шинель. Я достаточно нагляделся на фронте на женщин в шинелях. Ничего более страшного, более неестественного, чем шинель на женщине, не может быть! Умоляю тебя: чтобы я тебя в шинели больше не видал!
Конечно, в шинели он меня больше не видал. Такой была реакция рыцарственного мужчины, которому вид женщины в шинели казался оскорбительным, кощунственно недопустимым.
Я очень любила нашу комнату. Она была маленькая, четырнадцать или пятнадцать метров. В ней стояли большой письменный стол Даниила, за которым он работал, и мой маленький дамский письменный столик. Я не припомню, откуда он взялся, но вспоминаю его, как живое потерянное существо. Я так его любила! Над этим столиком висел образ Владимирской иконы Божией Матери — освященная фотография. Владимирская Матерь Божия — это любимая икона Даниила. Еще в комнате стояли большой диван, скорее матрац на ножках, на котором мы спали, маленький шкафчик, где помещались вся наша посуда и все продукты да еще место оставалось. У окна стояло большое кресло, и кругом до потолка книги. Еще там был вышитый ковер, закрывавший дверь в комнату, где при жизни стариков Добровых жили Коваленские, а потом поселились очень хорошие соседи. Они тоже прошли через тюрьмы и лагеря. На этой двери на нескольких гвоздях висел весь наш гардероб. Платяного шкафа не было, да он был бы пуст.
На письменном столе стояла фотография Гали, которую Даня так любил. Она стояла на его столе всегда. Когда мы стали жить вместе, Даниил попробовал ее убрать, но я раскричалась, потребовала вернуть фотографию на место. Я же любила Даниила со всей его жизнью, любила его ребенком, юношей, любила все, что с ним было, поэтому и не могла допустить, чтобы со стола исчез портрет женщины, которая так много значила в его жизни. Он послушался меня и поставил фотографию обратно, а рядом мою, только не ту, какой я была в то время, и не ту шестнадцатилетнюю красотку, которая всем так нравилась на фотографии Паоло Свищева, а другую, где мне три года. На этой фотографии, которая при аресте пропала, детская мордашка с очень странным, каким-то задумчивым невеселым выражением глаз и волосенками, стоящими дыбом. Даниил ее любил. Для него было очень важно, что она там стоит.
Такая у нас была комната. Верхнего света не было. Даниил его не любил. В разных местах зажигались лампы. Еще у Даниила была такая особенность: мы никогда не закрывали дверь. Уходили не запирая, и он очень не любил приходить в темную комнату. Уходя, оставлял горящую лампу.
Так началась наша жизнь. Мы были очень бедны. К этому времени я уже стала членом МОСХа, но денег все равно не было. Поэтому мы не могли обвенчаться: не на что было купить кольца. Формально же все получилось легко. Мне не хотелось лишний раз травмировать Сережу, поэтому я просто взяла справку о его пребывании в психиатрической больнице и на этом основании явилась в суд одна и развелась. Я так и не помню, когда мы с Даниилом расписались, хотя у меня есть справка из ЗАГСа о бракосочетании. Важно, что мы были вместе, и, конечно, мы тогда думали, что вот еще немножко — и обвенчаемся. Обвенчались мы через двенадцать лет за восемь месяцев до его смерти. И в чем-то это правильно. Мы предстали пред Господом для венчания, уже пережив все: и десять лет дружбы, и войну, и тюрьму, десятилетнюю разлуку, встречу, осознанное соратничество, потому что я всегда была рядом и понимала, с кем я рядом. Поэтому, когда мы стояли в храме и нас венчал отец Николай Голубцов, то это было итогом жизни и настоящей клятвой перед Богом.