Плаванье к Небесной России
Шрифт:
— Слушай, ну как же это началось-то?
Она ответила:
— А я не знаю как. Мы с Марийкой вцепились друг в друга, и так нам было противно все, что делалось внизу. И не было у нас никого, кроме друг дружки, вот так все и началось.
Потом их с северным этапом привезли к нам, еще на 6-й лагпункт. Украинки кольцом окружили ту молоденькую украиночку Марийку, они ее из этого извращения вырвали. Ну а Стефка была нарасхват у женщин намного старше нее, стосковавшихся хоть по какой-то ласке, очень тяжело переносивших отсутствие мужчин. Так вот она во все это и попала.
Много лет спустя, на ее сорокалетие, я прилетела в Каунас. До этого мы тоже приезжали туда с Женей Белоусовым. Стефка была такая же милая, веселая, жила с какой-то подругой. Помню, попробовала еще раз поговорить с ней на эту тему. Сказала:
— Что ты дурака валяешь? Ну ладно, лагерь лагерем, там никого не было. Ты посмотри, кругом столько
Она хохотала и отвечала:
— Аллочка, вы ничего не понимаете. Мужчины годны только на то, чтобы играть с ними в настольный теннис и пить водку. Больше они ни на что не годятся.
Так я потерпела полное поражение в попытке перевоспитать Стефку.
Итак, костюмы мы из лагеря вывезли. Мне дали в офицерском общежитии узенький чуланчик. Возчица помогла перетащить костюмы, и я аккуратно их складывала. Господи! Как же я плакала над этими костюмами! Никого рядом не было. Был день. Я в голос рыдала над каждой картонной шляпой, над каждой юбкой, над каждым литовским кикликом. А гуцульские костюмы! Когда же мне в руки попался белый плащ Ивана и деревянный меч, я совершенно захлебнулась от рыданий. Так я все там уложила, закрыла на замок и больше никогда не старалась узнать, что с этими костюмами произошло. Этот этап моей жизни закончился, и дверь за ним закрылась. Довольно было того, что нашу кошку в зоне (что может быть лучше кошки в доме?) убили.
Нас оставалось все меньше. В итоге в количестве, кажется, семнадцати человек нас отправили на 17-й сельскохозяйственный лагпункт, где заключенными были бытовики, в основном растратчицы, нарушившие что-то бухгалтеры. Везли нас туда на грузовике, и дорога в двенадцать километров заняла часа два — вот что такое мордовские дороги. С собой мы везли кошечку, дочку той, которую убили уголовницы. Звали ее Масочка, потому что она была черненькая, а мордочка ниже глаз беленькая, как полумаска — последнее существо оттуда, из зоны. Уже зная про все ужасы, Масочку мы повезли с собой. И вот эта молоденькая кошечка в конце двухчасовой дороги оказалась в глубоком обмороке. Она лежала на боку, хвостик свисал, глазки были закрыты, животик судорожно вздымался. Мы были все в синяках, но сознание не теряли, хотя растрясло нас хорошо. На 17-м лагпункте нас встретили те немногие из наших, которых привезли туда раньше. Конечно, первой мы передали с рук на руки кошечку. Она оправилась, выжила, потом там и осталась.
Из нас сформировали отдельную бригаду. Дело в том, что растерянность лагерных начальников не поддавалась описанию. Они привыкли властвовать над тысячами, десятками тысяч, миллионами заключенных. Таких, например, слов, как «права человека», тогда не слышали не только в лагерях. Я думаю, их воспринял бы с искренним изумлением любой человек в Советском Союзе. Это было абсолютно непонятное словосочетание. Никаких прав у человека не было и быть не могло. Это тоже достижение советской власти. И вот вдруг наши «граждане начальники» видят полное крушение того, что привыкли воспринимать как нечто совершенно незыблемое. Они считали, что всю жизнь будут «гражданами начальниками», имеющими в своем распоряжении крепостных, абсолютно бесправных людей, которых можно использовать как угодно. И вдруг этому приходит конец. Начальники были растеряны совершенно, а мы, по-моему, просто не в себе. Потому что надо представить себе, что значило года за два расстаться с двумя тысячами заключенных, а за каких-то два месяца проводить шестьсот подруг, каждую поцеловав и обняв. В голове у нас было одно: «А когда я поеду домой?..»
Из нас сделали отдельную сельскохозяйственную бригаду, и меня назначили бригадиром. Дали в руки тяпки и уводили подальше от остальных, чтоб мы не могли ни с кем общаться. Жили мы тоже в отдельной комнате. Работали на участке, где надо полоть бурьян почти метровой высоты, внизу под ним, говорят, была посажена свекла. Надзиратель у нас, по-видимому, был. Участок располагался недалеко от реки Вад, но до нее мы никогда не доходили, значит, не разрешалось. Иначе я, увидев вольную негрязную реку, конечно, полезла бы в нее. Несколько дней мы честно пытались работать. Бурьян стоял выше пояса, а где-то внизу торчали чахлые листики свеклы. Сначала мы выдирали бурьян, оставляя свеклу, словом, что-то делали, выполняя норму, кажется на 24 %, что прежде было абсолютно недопустимо, означало карцер, лишение пайки, все что угодно. Но ведь приказать-то нам уже было нельзя. Вообще сделать с нами ничего не могли. Времена были другие. Кроме того, когда начальники подходили к нам, пытаясь уговорить работать, мы встречали их общим ревом и, рыдая, задавали один и тот же вопрос: «Гражданин начальник, когда я поеду домой? Гражданин начальник, когда со мной будет все решено?». Они видели, что нас даже наказывать
бессмысленно, потому что мы действительно невменяемые. Что бы нам ни говорили — мы только в ответ рыдали и спрашивали: «Когда я поеду домой?»Потом мы быстро сообразили, что делать: вырубали тяпками абсолютно все вместе со свеклой и говорили: «А тут ничего не росло». Просто оставляли после себя кучу бурьяна. Свекла была нам безразлична.
Так продолжалось какое-то время. Каждый день кто-то уходил на волю. И я вышла на волю необыкновенно буднично. Был вечер, наверное, 10 или 11 августа. Вошел надзиратель и сказал: «Андреева, собирайся с вещами, завтра идешь на волю».
Эту ночь я спала. Наутро собрала вещи, попрощалась с оставшимися подругами и поступила странно. Вещи оставила, а сама пошла пешком на 1-й лагпункт, где находились еще три-четыре пожилых женщины в вольной бухгалтерии, в том числе Екатерина Алексеевна Ефимова, которая когда-то в ранней юности училась в одном классе с Вадимом Андреевым. Их не увезли вместе с нами, потому что вольные бухгалтеры не могли без них справиться с работой. И вот я прошла через мордовский лес те самые двенадцать километров, разделявшие наши лагпункты.
Мордовские леса странные, совершенно дикие: огромные деревья, трава выше меня ростом. Надо сказать, что, когда нас переселили в казарму за зоной, мы могли гулять по лесу. Все равно убегать без документов никто не стал бы, когда работает Комиссия по пересмотру дел. И я не могла вдоволь нарадоваться хождению по земле. Странно, и прибалтийки, и украинские крестьянки, хотя и жили среди природы, но не бегали по лесу так безумно, как я. Они почему-то боялись ходить в одиночку. Правда, я давно заметила, что и в русской деревне женщины никогда не ходят за ягодами по одной. А я не могла набегаться, хотя были у меня и всякие приключения. Один раз я, по-видимому, наступила на хвост то ли ядовитой змеи, то ли ужа. Хвост был покрыт листьями, которые доходили мне до щиколотки. Думаю, что змея испугалась не меньше меня, а я — до истерики, потому что под ногами вдруг зашевелилось нечто огромное. А однажды я шла-шла, и вдруг земля стала покачиваться. Я поняла, что зашла, куда не следовало. Очень осторожно, не поворачиваясь, стараясь ступать в свой след, задним ходом кое-как выбралась на твердую землю. Пройди я дальше по той трясине — меня не было бы уже очень скоро.
Было еще одно чудесное приключение. Я даже по вечерам не могла успокоиться, не могла набегаться по лесу, одна, в тишине. Как-то вечером выбежала из казармы, шла по дороге — и вдруг замерла в удивлении от запаха. Пахло земляникой, да так, что я даже не могла себе представить, что такое бывает. Конечно, я пошла туда на следующее утро. Боже мой, что же я увидела! Вся поляна была красная от земляники. Как бывает весной луг одуванчиков, летом — луг, покрытый ромашками, так большая-большая поляна была красной от земляники. Собрать ее всю было невозможно. Я присела, ела, ела, сбегала за банкой, собрала дополна. Не было даже заметно, что кто-то здесь побывал. Наверное, останься я там дальше, единственный, кого я могла бы встретить, — это медведь, тоже ходивший по землянику. Но мне это в голову не приходило.
И вот по такому лесу я пошла на 1-й лагпункт. Попрощалась с нашими старушками, с тем вольным инженером, который много хорошего для нас сделал. (Потом уже, когда ему удалось уволиться с работы, он прислал мне телеграмму, состоящую из двух слов: «Освободился. Владимир».) И пошла я тем же лесом обратно на 17-й лагпункт, с которого освобождалась. Лес огромный, совершенно безлюдный. Грибы растут на дороге. Гигантские деревья, и, хотя еще середина августа, верхушки уже золотистые. В тот год листья начали желтеть очень рано. Он очень красив, этот мордовский лес, только временами страшен. Может быть, потому что он весь переполнен страданием. Это не те Саровские леса, хоть и близко лежащие, где спасался преподобный Серафим. Я думаю, мы совсем не понимаем, что вообще происходит с землей, с деревьями, и какое взаимодействие существует между природой и человеком.
И вот я иду одна по этой лесной дороге, необыкновенно красивой, и вижу удивительные вещи — в редкой ярко-зеленой тонкой и высокой траве стоят громадные красные мухоморы. Эта поляна казалась заколдованной. Еще там были гигантские муравейники, метра полтора-два высотой. Вокруг муравейников росли свинушки, стоя шляпка к шляпке, как высокая крепостная стена вокруг муравьиного города.
Может показаться странным, что я не кинулась сразу на поезд, в Москву, к маме и папе, прорываться во Владимир к Даниилу. Вот и сейчас я задерживаюсь здесь, на этой дороге в лесу. А причина одна. Я иногда, смеясь, говорила, что в моей жизни было двенадцать верст свободы — только та дорога лесом. Мне и сейчас трудно уходить из этого леса, как трудно было покидать детство, трудно было отрываться от наших с Даниилом вечеров в Малом Левшинском. Просто потому, что я знаю, что будет потом.