Плавильная лодочка. Карагандинская повесть
Шрифт:
Вот и Роза стала Апостоловой, а Женька-то не взяла фамилию Дайтхе, так и носит свою русскую фамилию Воробьева. Не ей в 1941-м печалиться о муже, боевом летчике, а Фридриху-старшему, «эвакуированному» в Германию с задранным к небу лицом, о сыне и Розе, спасшейся от «эвакуации» под русской фамилией, о брате. Муж обещает увезти ее с сыном из голодной Макеевки в Караганду – его друга Стаханова поставили там недавно начальником шахты.
1942.
Он кусок черного хлеба, зажатый в руке.
Ешь медленно.
…Оказавшись в бараке-лазарете, Фридрих-младший перестает стонать, совсем отупевает, уже не ведая, от чего страдает больше. Ушибы от
Наутро летчик чувствует боль в правой руке, но знает, что руку отняли. Подержат еще несколько дней в бараке, не меняя повязки, и выгонят вон? Он сам не знает, почему так бесчеловечно думает о них (есть же и предел жестокости), но выходит именно так. Почти оглохший, но чуткий, как зверь, Фридрих слышит на чеканном русском: «А этого в Транспортный цех, там и мертвецы оживают». В желудке пусто, но его рвет в машине болезненным воздухом. Долинка, мать с сосцами, за что ты так добра ко мне? Почему отпустила живого, не высосала мою желчь, не очистила мой кристалл зрения? Я и рассердиться на тебя не могу, мать всех волков. Да, милая, подлая, я не вожак стаи, не волк, а кусок черного хлеба, зажатый в руке. Ешь меня мокрым красным ртом, кормящая сука.
Шесть суток он почти один. Лишь утром в его сарай заходит минут на десять старушка (снаружи ей кто-то резко открывает дверь, смачно ругаясь), промывает ему рану, щебечет по-немецки. Может, это мой ангел, думает летчик, но и ангел смотрит на него не без страха.
Отнятая правая рука и болит, и чешется. На указательном пальце был искореженный ноготь, еще в детстве, баловник, засунул руку в бабушкину мясорубку, и прокрутил чуток, как только та отвлеклась на кухне. Левая рука хочет по привычке погладить этот ноготь, а его нет. Культя, часть его мускулистого плеча, еще сплошная рана, но, очевидно, он на время утрачивает человеческую суть – заживает как на собаке.
В углу сарая стоит ведро с водой, он пьет ее бережно, экономно, не зная, принесут ли еще; с одной рукой очень неудобно пить из ведра. Пьет, как лошадь, опуская лицо в воду. Пару раз невидимки все же подливают воды, приносят несколько небольших яблок, немного вареного ячменя, пару сухарей. Карагандинский июль сух и жарок, но ночи не такие и теплые, а Фридриха и днем бьет озноб.
Утром седьмого дня в дверь его сарая стучат.
– Вот тебе кнут, вот одежда и сумка! – на земляной пол падает грязная, дурно пахнущая роба и холщовая сума. – Будешь пасти стадо. Через пять минут ждем тебя на улице!
Не знаешь, чего ожидать от них. Еще пять блаженных минут. Фридрих пробует освободиться от своих лохмотьев – никак. Тело его еще не знает, как жить с одной рукой. Вдруг взгляд его падает на доску в углу – за ней что-то лежит. Летчик бросается туда, будто неведомая благая сила подталкивает его, за доской – четыре книги. Он достает их левой рукой: потрепанные «Гамлет», три томика Пушкина. Почему раньше он их не замечал? Не старуха ли принесла их сегодня? Бережно кладет книги в холщовую сумку.
Разбираясь с пастушеством, Фридрих пытается заодно понять, кто будет кормить его, и пока перебивается диким луком и щавелем, ест листья крапивы, обжигая рот, стебли и листья одуванчиков. Уходя со стадом в степь к терриконам, Фридрих читает стихи вслух. Вещество их кормит пастуха? Кто-то хищный на войне прислушивается к непонятному тылу.
Наконец жить к себе немца пускает старик Ерканат. Нехитрый домишко его растет в центре сиреневого сада. Зачем так много бесполезной сирени? Она даже цветет и пахнет недолго, растил бы яблони, груши, сливовые деревья. Фридрих так думает, но не говорит вслух. Кланяясь в пояс своей земле, Ерканат тоже молчит. Выжил он из ума или нет, только Бог ведает, но раненого немца он приютил.
Вздыхая, осматривает казах его рану, долго хлопочет над ней с какими-то снадобьями, потом приносит большую кружку козьего молока и лепешку.
– Ешь медленно, – строго говорит он по-русски.
Фридрих вздрагивает от двойной радости – он уже и не надеялся, что старик может разговаривать, и очень, очень рад настоящей пище и заботе.
Ерканат течет к нему своим добрым голосом:
– Я разделю это на несколько раз, Федька. А то умрешь.
1941.
Лидия задирает голову к небу, падает в молочную реку.
Бог терпит боль.
У Марийки, как у всех, есть хлебные карточки. Суточная порция хлеба чуть больше ладошки. Ее для Марийки приносит вечером домой Лидия. Девочка сразу же жадно съедает свой хлеб, подбирая все крошечки. Утром Марийка уже очень-очень голодная. Лидия уходит на работу, а девочка, как собачка, бежит за ней: «Lidia! Lidia! Wie lasst tu mich ohne Ese? Ich pin soh hungerich!» 19 .
Сердце Лидии как река. Женщина дает ему утечь в желудок. Он наполняется мутной влагой, речная вода вслепую ищет берег и дно. Пальцы Лидии достают из кармана старого пальто тряпицу, в которую завернут ее хлеб, аккуратно отламывают кусочек, кладут Марийке в рот – «Nemm!» 20 . Проделав это, женщина бежит, бежит так быстро, чтобы ребенок не догнал ее.
19
Лидия! Лидия! Как же ты оставишь меня без еды? Я так хочу есть! (пер. с диалекта поволжских немцев).
20
На! (пер. с диалекта поволжских немцев).
У Лидии в Караганде раньше была и корова, и куры. Казалось, тогда по ее жилам текла сытная молочная кровь. Прямо из-под кур Лидия брала в ладони теплые яйца, грела об их хрупкие бока свои маленькие уставшие руки. Тени в сарае не пугали, падая на рыхлые стены, обитые дранкой. Лидия старательно чистила скребком пол в цыплятнике, ей казалось, что такая работа не грязная, достойная, ведь за нею стояла сытость. Корову и кур изъяли – в общее хозяйство, на благо фронта.
Она часто вспоминала другую свою корову, тоже Марту, которая осталась в поволжском Лилиенфельде. Коров у раскулаченных забрали, согнали в колхозные телятники, но нового скота становилось все больше, а рабочих рук все меньше. Людям дали три дня на сборы, а коровы стояли не доенные, у каждой от молока едва ли не лопалось вымя. Животные мучительно мычали. Беременная Лидия дважды прибегала к своей Марте и доила ее среди вселенского мычания. Обезумевшие от боли беломордые коровы тупо косились на Марту, их большие розовые ноздри втягивали невкусный воздух. Подоив Марту, Лидия бросалась то к одной, то к другой мученице, чтобы выдоить с них хотя бы пол-литра белой влаги. Но колхозные доярки уже кричали на Лидию, прогоняя ее, боясь наказания за то, что пустили немку к ее корове. Животные ревели на все село.
Марта снится Лидии, предлагая для нее и девочки Марийки полное вымя молока. Лидия идет к корове, а целебная белая жидкость течет на землю, женщина уже бежит, по щиколотку в молоке, и Мартина морда, как восходящее солнце, занимает собой полнеба. Лидия задирает голову к небу, падает в молочную реку, поднимается, жадно пьет, набирает полные пригоршни молока. Раздувая ноздри, высунув сухой язык, Коровий Бог на ходулях идет по молочной реке, дрожат ее берега.
Когда Лидия просыпается, лицо и руки ее мокры от слез.
Постель ее – твердая и жаркая. Тело горит.
Следующей ночью ей не снится день. Изможденная Лидия не спит. Не спит и Коровий Бог, он снова спускается с неба, и копыта его уже в жерле раскаленной домны. Бог терпит боль.
1942.
Фридриху часто снится высокий каменный лес.
Стоит изменить ракурс, и вещь оживает.
Когда коровы в стаде бегут из степи домой, Марийке кажется, что они висят над землей, и ей страшно. Тела и копыта их грубы, худые хребты вздыблены, ноздри раздуты. Девочка не может управлять этой силой, Фридрих громко окликает коров, смешивая немецкие и русские слова, животные мечутся, Марийке жалко пастуха, себя, коров и быков. Черно-пестрая Марта с переполненным выменем по привычке несется к дому Лидии, но Фридрих зычно отгоняет ее в общий коровник. За ней с ревом бежит огромный двухлетний Малыш, его короткая шея и острая спина словно ждут удара.