Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Что такое богатство английского, спрашивал я себя, в сравнении с поющей зеленой листвой польского Вавилона? Говорящий на своем языке поляк говорит не только со своим другом, но со всеми соотечественниками, проживающими повсюду в мире. Иностранцу вроде меня, осчастливленному возможностью присутствовать при исполнении этого торжественного ритуала, речь польских друзей может показаться бесконечным монологом, обращенным к бесчисленным призракам диаспоры внутри страны и за ее пределами. Истинный поляк считает себя тайным хранителем сказочных сокровищниц своей расы, и с его смертью утрачивается некая тайная часть накопленных духовных богатств, неведомых иностранцу. Но в языке не теряется ничего, и, пока жив хоть один поляк, способный произносить звуки родной речи, Польша не погибнет.

Говоря по-польски, Стенли становился другим человеком. Даже когда он разговаривал с таким ничтожеством, как его жена. Он мог болтать о молоке или крекерах, но в моих ушах слова его звучали музыкой, переносящей нас обратно в рыцарский век. Ничто так не подводит итог модуляциям, диссонансам

и квинтэссенции польского, ничто так не объемлет его, как слово «алхимия». Подобно сильному растворителю, польский трансформирует образ, понятие, символ или метафору в мистическую прозрачную благоухающую текучую субстанцию, чей сладкозвучный резонанс предполагает постоянное чередование и взаимоизменение идеи и действия. Исходящая горячим гейзером из кратера человеческого рта, польская музыка - ибо это вовсе не язык, а именно музыка - поглощает все, с чем вступает в контакт, опьяняя мозг пахучими и едкими испарениями своего металлического источника. Человек, пользующийся этим средством общения, строго говоря, перестает быть всего-навсего человеком - он становится магом. Книгу демонологии можно было написать только на польском. И принадлежность к славянам здесь ни при чем. Быть славянином не значит быть поляком. Поляк уникален и неприкасаем; он - основной двигатель прогресса, персонифицированный порыв изначальной энергии, и его царство- это страшное царство судьбы. Ведь солнце поляка погасло давным-давно. Для него узки и ограниченны все горизонты. Он - камикадзе той расы, которая прокляла самое себя и самое себя оправдала. Переделывать мир? Да он скорее швырнет его в бездонную яму!

Подобного рода размышления всегда всплывали на поверхность, когда я выходил из дому, чтобы размять ноги. Совсем неподалеку от дома Стенли располагался мир, во многом родственный тому, в котором я провел детство. Там пролегал канал с черными, как чернила, застойными водами, вонявшими, как свалка десяти тысяч конских трупов. Но в окрестностях канала располагались извилистые переулки, кривые, до сих пор мощенные булыжником улочки и разбитые тротуары со стоящими вдоль них домиками-развалюхами; беспорядочно налепленные на них, криво свисающие на петлях ставни производили впечатление - особенно на расстоянии - огромных букв древнееврейского алфавита. Останки старой мебели, безделушки, разбитая посуда, разного рода приспособления и материалы - все валялось прямо на улице. Бахрома обтрепанной ткани общества.

Каждый раз, приближаясь к пределам этой Лилипутии, я снова превращался в десятилетнего мальчика. Мои чувства становились сильнее, память живее, голод острее. Я мог разговаривать с самим собой, с тем, каким был когда-то, и с тем, каким стал сейчас. Кем было я, гулявшее здесь, все вынюхивавшее и разведывавшее, я не знал. Несомненно, посредническим я. Я, склоняемым к лжесвидетельству судом высшей инстанции… На этой освященной разумным началом арене я вспоминал о Стенли с неизменной теплотой. Он был моим невидимым спутником, которому я доверял даже не родившиеся до конца мысли. Он был един в трех лицах - иммигранта, сироты, беспризорника. Полные противоположности, мы прекрасно понимали друг друга. То, чему он завидовал, я царски дарил ему, то, чего добивался я, он скармливал мне из своего клюва. Мы плавали по серовато-зеленой поверхности нашего детства, как две сиамские рыбки. У нас не было покровителя. И мы наслаждались нашей воображаемой свободой.

Что крайне интересовало меня в детстве и что не перестает интересовать по сей день - это слава и чудо вылупления из яйца. Бывают в детстве благоуханные дни, когда, возможно, из-за какого-то замедления времени выходишь за дверь не в явный, а в дремлющий мир. Не в мир человека или природы, а в неодушевленный мир камней, минералов, предметов. Не-одушевленный мир, раскрывающийся бутоном… Остановившимся от удивления детским взглядом, затаив дыхание, ты наблюдаешь, как в этом царстве латентной жизни начинает медленно пробиваться пульс. Ощущаешь невидимые лучи, вечно струящиеся из самого отдаленного космоса, и понимаешь, что такие же лучи испускаются одинаково микрокосмом и макрокосмом. «Что вверху, то и внизу». И ты в одно мгновение освобождаешься от иллюзорного мира материальной реальности и с каждым шагом вступаешь заново в carrefoui всех этих концентрических излучений, каковой единственно и является истинной сущностью всеохватывающей и всепроникающей реальности. Смерть не существует. Все сущее есть изменение, колебание, создание и пересоздание. Песнь мира, заключенная в каждой частичке той специфической субстанции, что мы именуем материей, несется вперед в неравновесной гармонии, проникая собой ангелическое существо, дремлющее в оболочке физического тела, называемого человеком. Стоит такому ангелу принять на себя бремя владычества, и физическое существо начинает неудержимо цвести. И во всех царствах мира начинается тихое и настойчивое цветение.

Почему мы думаем, что ангелы, которых мы по-дурацки связываем исключительно с огромными межзвездными пространствами, любят все считающееся mignon?

Как только я дохожу до берегов канала, где ждет меня мой миниатюрный мир, ангел во мне берет на себя бремя владычества. Я более не наблюдаю мир - мир сосредоточен внутри. Я ясно вижу это равно открытыми и закрытыми глазами. Это - чары, не колдовство. Сдайся, и блаженство, которое ты переживаешь, сдастся тебе. И то, что прежде было разрухой, гниением и грязью, преобразится. Микроскопическое око ангела видит бесконечные части, составляющие божественное целое; телескопическое око ангела не видит ничего,

кроме всеобщности, которая совершенна. Разбуженный ангел видит лишь вселенные - размер не важен.

Когда человек, с его жалким чувством относительности, смотрит через телескоп и восхищается неизмеримостью творения, он тем самым признается, что он преуспел в сведении безграничного к ограниченному. Он как бы приобретает оптическую лицензию на беспредельное величие непостижимого для него творения. Что может иметь для него значение, если он укладывает в фокус своего микроскопического телескопа тысячи вселенных? Процесс увеличения лишь обостряет чувство миниатюрности. Но человек чувствует или притворяется, что чувствует, - себя уютнее в своей маленькой вселенной, когда он открыл, что лежит за ее пределами. Мысль, что его вселенная может быть не больше, чем крошечная кровяная корпускула, вводит его в состояние транса, убаюкивает муку отчаяния. Но использование искусственного ока, не важно, до каких чудовищных размеров оно ни было бы доведено, радости ему не приносит. Чем большее пространство охватывает он своим взглядом, тем страшнее ему становится. Он понимает, хотя и отказывается верить, что при помощи этого ока ему никогда не проникнуть и тем более никогда не стать соучастником - тайны творения. Смутно и неясно, но он сознает: чтобы вернуться в таинственный мир, из которого он появился, нужны другие глаза.

Мир своей истинной сущности человек может увидеть лишь ангелическим оком.

С этими миниатюрными царствами, где все скрыто в глубине, все немо, все преображено, можно нередко встретиться в книгах. Некоторые страницы Гамсуна обладают не меньшей гармонической силой очарования, чем прогулка вдоль моего излюбленного канала. На короткий миг испытываешь тот же род головокружения, что и вагоновожатый, покидающий свое место в трамвае, когда тот валится под откос. Вслед за этим - одно сладострастие. Сдайтесь снова! Сдайтесь на милость чарам, сделавшим лишним даже автора. И тотчас же ритм вашего времени замедлится. И вы замрете, впитывая в себя словесные построения, которые задышат, как живые дома. И кто-то, кого вы никогда не встречали и никогда не встретите, появится из ничего и овладеет вашими помыслами и чувствами. Может быть, даже такой ничтожный персонаж, как Софи. Или для вас может стать неимоверно важным тот самый вопрос покупки больших белых гусиных яиц. Пропитанные космическими флюидами события и положения ни вам, ни автору не подвластны. Диалог в книге может быть чистой чепухой и в то же время, в подтексте, - астральным. Автор дает ясно понять: его здесь нет! И ты остаешься один на один с соперником, наверное ангелом. А он оживит сцену, замедлит мгновение и будет повторять это снова и снова, пока у тебя не создастся чувство реальности, близкое к галлюцинаторному. Вот небольшая улочка - может быть, не длиннее квартала. Вот маленькие садики, за которыми ухаживают тролли. Постоянный солнечный свет. И запоминающаяся музыка, приглушенная, сливающаяся с гудением насекомых и шуршанием шелестящей листвы. Радость, радость, радость. Интимность цветов, птиц, камней, хранящих память о магических днях прошлого.

Мои мысли обращаются к Гамсуну, потому что подобные моменты литературных восторгов я часто делил со Стенли. Уличная мальчишеская жизнь с ее гротескными переживаниями нас с ним к таким таинственным встречам подготовила. Каким-то неведомым образом мы прошли верную инициацию и тем самым, сами того не зная, органично влились в тот традиционно существующий андерграунд, который с одному ему ведомыми интервалами выблевывает наружу писателей, становящихся позже романтиками, мистиками, визионерами или дьяволопоклонниками. И это как раз для нас - существовавших тогда лишь в эмбрионе - были написаны некоторые «заграничные» пассажи гамсуновских книг. И это именно мы поддерживаем интерес к книгам, которым угрожает сгинуть в забвении. Мы лежим в засаде, как хищники, с нетерпением ожидая моментов, которые не только воплотят в жизнь, но и подтвердят верность наших экстравагантных литературных приемов. Мы развиваемся однобоко, по спирали, становимся односторонними, косим и заикаемся, но не потеряли надежды вписать наш мир в уже существующий. В нас ангел спит неглубоким сном, и при малейшем сотрясении он готов принять на себя команду. Мы восстанавливаемся, лишь бодрствуя в одиночку. И по-настоящему общаемся только тогда, когда грубо разъединены.

Часто мы общаемся в снах… Я иду по знакомой улице и ищу какой-то очень нужный мне дом. В момент, когда я ступил ногой на эту улицу, мое сердце яростно заколотилось. И хотя я никогда этой улицы не видел, она более знакома мне, ближе и важнее для меня, нежели любая другая, какую я знал. Этой улицей я возвращаюсь в прошлое. Каждый дом, каждый порог, каждая калитка, каждая лужайка, каждый камень, палка, сучок или листик красноречиво разговаривают со мной. Чувство узнавания, состоящее из мириад слоев памяти, столь мощно, что я в нем почти растворяюсь.

Ни начала, ни конца у улицы нет: она - отдельный сегмент, плавающий в туманной ауре, она самодостаточна. Пульсирующая часть бесконечного целого. Хотя никакого движения на улице я не вижу, она не пуста и не покинута. Напротив, это самая живая из всех мыслимых улиц. Она живет воспоминаниями, как колдовская роща, кишащая роями не-видимых хозяев. Я не могу сказать, что иду по улице, не могу сказать также, что я скольжу через нее. Это улица переполняет меня. Я поглощен ею. Наверное, такому неизъяснимому виду блаженства можно подобрать соответствие лишь в мире насекомых. Есть чудесно, но быть съеденным - наслаждение, не поддающееся описанию. Может быть, это еще одна, самая экстравагантная форма единения с миром? Своего рода причастие наоборот.

Поделиться с друзьями: