Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В свою очередь, и Цветаева осталась навсегда благодарна судьбе, которая свела ее с человеком, ни на йоту не разочаровавшим ее за 14 лет дружбы. «Живописнее, увлекательнее, даровитее, неожиданнее и, в чем-то глубоком — НАСТОЯЩЕЕ человека — я никогда не встречу», — написала Марина Ивановна Андреевой в прощальном письме перед возвращением в Советскую Россию. Душевная цветаевская щедрость известна, и слова, полные горячей признательности, не однажды нам встретятся в ее переписке. Но Анна Тескова была далеко (с отъездом Цветаевой из Чехии они так никогда больше и не увиделись), с Еленой Извольской, Саломеей Гальперн, Зинаидой Шаховской, по разным обстоятельствам, встречи были редки. Скорее всего и просто по масштабу личности именно Андреева оказалась наиболее близкой изо всех женских друзей, с которыми сблизилась Марина Ивановна в годы чужбины. Нельзя не пожалеть, что не сохранилась их переписка: уезжая из Франции к сыну

в Америку, Андреева взяла с собой свой архив, следы его затерялись.

За городом Цветаева всегда сводила бытовые хлопоты к минимуму и обретала, говоря ее словами, «долгое время», необходимое для творчества поэтического. Успех ее прозы не заглушал требовательного голоса главного призвания, она не могла примириться с «обреченностью на прозаическое слово». Тут было ее решительное расхождение с Ходасевичем, который в тридцатые годы не только почти перестал писать стихи, но и утверждал при случае, что и вообще их писать уже не надо. В письме, отправленном поэту вскоре после их сердечной встречи в Клямаре весной этого года, Цветаева решительно возражала: «Нет, надо писать стихи. Нельзя дать ни жизни, ни Вишнякам, ни «бриджам», ни всем и так далеям — этого торжества: заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта — прозаика, из прозаика — покойника. Вам (нам!) дано в руки что-то, чего мы не вправе ни выронить, ни переложить в другие руки (которых — нет)... Не отрешайтесь, не отрекайтесь, вспомните Ахматову:

А если я умру, но кто же Мои стихи напишет Вам?..

не Вам и даже не всем, а просто: кто — мои стихи...

Никто. Никогда. Это невозвратно...»

Правда, со второй половины 20-х годов лирических стихов она пишет несравненно меньше, чем в молодые свои годы, когда лирика, казалось, изливалась из нее неиссякаемым потоком. Еще в середине двадцатых Цветаева увлеклась (как и Пастернак) крупным поэтическим жанром — и с энергией, ничуть не уступавшей предшествовавшему периоду, писала поэмы и драмы в стихах. Скоро оказалось, однако, что большие поэтические вещи просто негде публиковать. Журнал «Воля России», почти безотказно принимавший цветаевские произведения, в 1932 году с прекращением чешской субсидии перестал выходить. Прозу же брали и в других редакциях. И проза выходит на первый план, а лирику она пишет теперь от случая к случаю, так что тропинка, как она говорит, раз от разу зарастает... И все-таки пишет.

Вот почему невозможно согласиться с теми зарубежными исследователями творчества Цветаевой, которые говорят об ссыхании ее лирического русла в тридцатые годы как о творческом кризисе. Но кризис — свидетельство непреодоленного конфликта внутренних сил, у Цветаевой же дело было, главным образом, в обстоятельствах внешнего порядка.

Ее стихи тридцатых годов подтверждают суждение Ходасевича о неостановимом развитии как характернейшей черте цветаевского таланта. Они являют нам поэта, далеко ушедшего не только от своей поэзии десятых годов, но и от начала двадцатых. Уже в лирике чешских лет Цветаева была почти неузнаваемо иной, чем прежде, — так изменилась ее стилистика, сопутствуя переменам, происходившим в мироощущении поэта. Щедрая и легкая отзывчивость на жизненные впечатления, присущая ее молодой поэзии, исчезла. Цветаева стала несравненно строже к самому отбору «поводов» для лирического воплощения. Появился безусловный критерий в этом отборе: оплаченность воплощаемого переживания кровью сердца. Молодая Цветаева еще не была так строга. Безоглядность, с которой она тогда отдавалась — во всяком случае в своей лирике — сердечным бурям, едва позволяла ей выплыть, но захлебнувшись, «на парусах своих стихов». Но когда волна так сильна, пловцу не до океана, но до вечного неба над головой и не до бескрайних далей. В начале 20-х годов координаты жизненных ценностей поэта меняются.

Лирику «чешского периода» Цветаевой (1922—1925) характеризует напряженное вглядывание в глубинные истоки земного существования человека и упрочившееся господство трагедийного начала. Оно звучит то как экзистенциальная тема заброшенности одинокого человека в чуждом мире, то как протест против современной цивилизации, не нуждающейся в душевном и духовном богатстве отдельной личности. Как поэт Цветаева увлечена в эти годы стремлением найти новое воплощение самой стихии страстей, борющихся в человеке. В ритмике, фонике, строфике ее стихов становится слышен, кажется, сам стук взволнованного сердца, сорванное дыхание человека, голос души, то стиснутой смятением, то вдруг дающей себе волю свободно излиться в стоне — или в найденной формуле.

Но к концу двадцатых годов на лирике ее явственно начинает сказываться опыт работы над такими поэмами-размышлениями,

как «Новогоднее» и «Поэма Воздуха». Тональность лирики в очередной раз меняется. Исчезают (уходят в подпочву) одни краски, появляются другие. Жаркая эмоциональная насыщенность стиха уступает место не менее жаркой насыщенности мысли.

Именно «жаркой», потому что цветаевская философская лирика всякий раз вырастает изнутри живого жизненного переживания; в ее истоке всегда — сердечный толчок, а не холодное наблюдение. Философский заряд стихотворения рождается как бы непредусмотренно на стыке горячего чувства и масштабности, с какой поэт смотрит теперь на мир. Именно тогда у сиюминутного, еще кровоточащего переживания обнаруживаются корни, уходящие чуть ли не в «прабытие», в «основу мира», а сквозь частный случай начинает просвечивать «порядок вещей...»

В Эланкуре Цветаева завершила цикл «Куст» — превосходный образец ее лирики 30-х годов. Это, по существу, еще одна ода, присоединившаяся по своему духу и пафосу к «Оде пешему ходу», написанной чуть ранее. Ода таинственной связи человека и природы, ода целительной тишине, до краев наполненной богатством, невыразимым в словах. «Куст» поэтически выразил чувство, которое можно назвать чувством медиума, обращенного слухом, зрением и сердцем к целостному бытию, универсуму. Нечто близкое уже звучало в цветаевском цикле «Час души» 1923 года. Но теперь тема обнаружила новый поворот: не только для нас животворна к очищающа связь с тишиной и прелестью цветущего куста, но и кусту, и природе, и универсуму необходимы наше участие, наш отклик, наша помощь:

А нужно! иначе б не шел Мне в очи и в мысли и в уши Не нужно б — тогда бы не цвел Мне прямо в разверстую душу...

Тут связь взаимная, уверена Цветаева, и даже роковая, требующая непредубежденного, несуетливого, прислушивающегося сердца. Два стихотворения цикла как раз и воплощают оба устремления, обращенные навстречу друг другу. (Начало первого: «Что нужно кусту от меня?..», начало второго: «А мне от куста — тишины...»)

Здесь же, под Версалем, написано и другое замечательное стихотворение — «Уединение»; уже по возвращении из Эланкура закончен «Сад», декабрем помечена «Тоска по родине». Перечитывая эти стихи, замечаешь, в частности, что Цветаева достигает в них своего уровня той «неслыханной простоты», о которой писал Пастернак. При всей плотности поэтического слова, многослойности и смысловой насыщенности каждого образа эти стихи почти прозрачные. В особенности если их сравнивать со стихами начала двадцатых годов, где немало «темных», с трудом поддающихся расшифровке. Не теряя глубины, цветаевская поэзия тридцатых годов ушла от чрезмерной усложненности, как бы освоившись за десятилетие в круге тем, появившихся тогда впервые. Эта новая «простота» — свидетельство зрелости миросозерцания, упрямо обращенного теперь к бытийной стороне человеческого существования.

Но есть и другая черта, объединяющая стихи, созданные в этом году: буквально в каждом из них звучит нота глубочайшего трагизма, граничащего с отчаянием последней покинутости, — так что кажется порой, что только некая пуповинная связь с мощным бытием природы еще держит поэта на краю жизни.

За этот ад, За этот бред Пошли мне сад На старость лет. На старость лет. На старость бед: Рабочих — лет, Горбатых — лет...

Кажется, невозможно представить себе, что это та же Марина, которая всего 15 лет назад (не такой-то уж и срок!) писала стихи, искрящиеся озорством, буйством не растраченных сил, неуемной жизненностью: «Кто создан из камня, кто создан из глины, а я — серебрюсь и сверкаю!..»

5

С конца сентября семья Цветаевой живет уже в Ванве, третьем (и последнем) парижском предместье, связанном с ее именем. Это недалеко от Клямара, и дом здесь, как и в Мёдоне, старый, что Марине Ивановне всегда очень нравится, хотя уже осенью придется стучать зубами от холода («как челюскинцы и их собаки», сообщает она с юмором своей приятельнице). И все же Цветаева довольна, что уехала от «скучного нового Клямара», довольна, что их дом стоит «на чудной каштановой улице» (Жан Батист Потэн, 65). «У меня чу-удпая большая комната с двумя окнами и в одном из них, огромным каштаном, сейчас желтым, как вечное солнце. Это — моя главная радость...»

Поделиться с друзьями: