Плохой мальчик
Шрифт:
В этом смысле лучше всех – Чехов. Писатель, которого не видно.
Жадным вниманием к выписыванию деталей Набоков похож на Бунина, «Жизнь Арсеньева», и – если сравнить с живописью – на малых голландцев, которые изображали изящную жизнь кавалеров и их камердинеров, дам и их служанок, катание на коньках по замерзшим каналам, серебряный соусник и сползающую винтом лимонную кожуру.
В повести «Подвиг» описание, как насморочная дамочка чистит картошку, – поразительно по живописности, фактурности и какой-то переизбыточной самодостаточности. Это, что называется, «карта Англии размером в Англию». Мне как читателю здесь уже нечего делать. Разве только убедиться, что я умею складывать буквы.
Мы забыли про фабулу. Про цепь событий.
Кстати, нынешние детективы по фабульной части так себе. Чаще всего это примитивные погони или подмены. Слабо придумать нечто вроде «Царя Эдипа»: человек, сознательно бегущий от преступления, именно его и совершает; человек, расследующий преступление, обнаруживает, что преступник – он сам. Вот это я понимаю, детектив! В конце концов, «Братья Карамазовы» – очень фабульная вещь. «Фальшивый купон» – шедевр фабульной литературы. Жаль, такое редко встречается.
Но упор на одну только фабулу – как в новеллах Боккаччо или в рассказах Александра Грина – тоже не очень интересно. Что же тогда интересно? В голову лезут банальности: «Свежесть, но не резкая вонючесть чувств, а также новизна, но не насилующая читателя парадоксальность – и чтоб все это было передано ярким, но не кричащим или кудреватым языком».
Эх.
БАЛКИ, СТОЙКИ И РАСКОСЫ
Знакомый студент сказал, что хочет креститься. То есть нет, крещеный-то он с детства – хочет, наконец, войти в церковную ограду. Потому что ищет внутреннюю опору.
Я совсем не удивился, что в двадцать лет можно жить без опоры, потерять ее или пока еще не найти. Я в свои двадцать лет никакой опоры не имел. Внутренней, разумеется. У меня были разнообразные костыли и корсеты: университет, необходимость учить латынь и греческий; у меня были друзья-товарищи, с которыми я постоянно встречался; я был крупный любитель выпить; я увлекался женским полом чрезвычайно. Кроме того, я старался (или делал вид, что стараюсь) заниматься спортом.
У меня тяжко болел, умирая на моих глазах, отец. У меня подрастала маленькая сестра, которую я не так уж редко водил в детский садик, а потом в школу и забирал оттуда, читал ей книжки и вообще был заботливым братом. На факультете я с конца второго курса по начало пятого (то есть два года с хвостиками) был председателем научного студенческого общества. Плюс домашние семинары у А. П. Каждана. Плюс занятия с моим научным руководителем Борисом Львовичем Фонкичем, великим специалистом по греческой палеографии, – мы минимум раз в неделю вместе сидели в хранилище Исторического музея, а потом он тратил на меня час-другой, посвящая в тайны унциала и минускула, брошюровки и разлиновки. И еще я сам вел со знакомыми студентами журфака домашние семинары по философии Платона (если честно, это было просто чтение и обсуждение на основе комментариев Лосева).
Не помню, как и когда я просто нормально спал: случалось, я тихонько приходил домой в пять или полшестого утра и нырял в постель, за час-полтора до подъема. В общем, жизнь держала меня в тисках, и даже если бы я захотел упасть – все равно не дала бы.
Так что в двадцать лет опоры у меня не было ровнехонько никакой.
Не думаю, впрочем, что опора есть у меня сейчас, что я дожил-додумал-допереживал до нее. Наверное, нет. Больше (вернее, меньше) того: корсет развязан, костыли упали. Мне иногда кажется, что я качусь по инерции, как велосипед без седока. Извините, если это слишком красиво.
КОНФОРМИСТ
С пятнадцати лет я был страстным противником советской власти; в фантазиях, разумеется. Хотя один раз пытался клеить собственные листовки.
Но в восемнадцать лет случилось странное событие.
Когда-то троллейбусы № 3
и № 23 ходили мимо нашего дома в Каретном ряду. Маршруты разделялись где-то за Бутырской заставой, но от Савеловского вокзала до центра ходили одинаково. Поэтому мы их называли «третий – двадцать третий». Наша остановка – сад Эрмитаж. Следующая – Петровские ворота. Потом – Столешников переулок. Потом – Площадь Свердлова, Большой театр. Далее троллейбус поворачивал на Пушкинскую улицу – остановка Станция метро «Площадь Свердлова». Но это было далеко от угла. Плюс два светофора. Поэтому, когда я ехал в университет, я соскакивал у Большого театра и шел пешком на Моховую.При чем тут троллейбус? Сейчас, сейчас…
В 18 лет я неожиданно понял, что моя внутренняя душевная жизнь не подвластна никому и ничему на свете. Солнечным сентябрьским утром 1969 года я спрыгнул у Большого театра с подножки троллейбуса № 3 (или № 23) и почувствовал дуновение теплого осеннего ветра в лицо и грудь. Это было как благодать, gratia, charisma – ощущение явного преимущества духовного над телесным, вечного над сиюминутным, радостного над горестным. Небесного над земным, уж извините.
Я понял, что никто не властен над моей бессмертной душой. Что в нищете, ссылке, в тюрьме или даже у расстрельной стенки я смогу ощутить этот благодатный воздух, дующий мне в лицо и грудь.
Казалось бы, я должен был стать бесстрашным борцом. Но произошло наоборот. Я лет на пять заделался равнодушным охранителем. Мне плевать на коммунистов, говорил я сам себе и своим друзьям. Но пусть лучше все остается, как есть. Поскольку в магазинах есть хлеб, а из кранов течет вода – а в революцию не бывает ни того, ни другого. Да, нищета, тюрьма и сама смерть не властны над таинственным благодатным дыханием вечности, но лучше все-таки без нищеты, тюрем и ссылок, и тем более пыток и расстрелов. Поэтому возьмем красный флажок и пойдем на демонстрацию, если уж так просят в парткоме факультета: бессмертная душа, как известное место, «не смылится». Не растает сахарком.
Такая вот неприятная деталь духовной биографии.
Но было, было, никуда не денешься.
ПО ВЕЧЕРАМ НАД РЕСТОРАНАМИ
Как театр – с вешалки, так и ресторан в старые времена начинался с очереди. Изящные кафе «Московское» и «Космос», дорогие рестораны «Арагви» или «Узбекистан», демократичная шашлычная «Казбек» и дешевая пивная в Столешниковом – всюду были очереди.
Стояли влюбленные парочки. Стояли семейные группы: папа, мама, сын-старшеклассник и дочка-студентка. Стояли сослуживцы. Стояли друзья и подруги. Все стояли, жадно глядя на дверь с надписью «Мест нет».
Мест никогда не было. Даже когда они были.
Но вот достоялись. Или сунули швейцару копеек пятьдесят.
Вошли.
На половине столов стояла табличка «Стол не обслуживается». Не зарезервирован, не занят, а именно «не обслуживается». Не вами, посетителями, заказан, а нами, официантами, не обслуживается. То есть понятно, кто здесь кто.
Вошедшую пару могли подсадить к другой паре. Или даже к двум парам – если стол был на шесть персон.
– Простите, – страшась собственной дерзости, спрашивал посетитель, – а вон тот стол свободен, можно мы туда сядем?
– Тот стол не обслуживается, – строго отвечал официант. – Ассорти рыбное брать будете?
Это был пробный шар. Если посетитель брал рыбное ассорти, то есть селедочницу с красной и белой рыбой, переложенной лимоном, петрушкой и завитками масла (хороший заказ) – то официант мог сменить гнев на милость и через полчаса пересадить за столик на двоих.
Я не любил ходить в кафе и рестораны. Мне там было унизительно. Официанты были суровы и неулыбчивы. На их лицах читалось естественное раздражение богатых людей, которые вынуждены обслуживать людей бедных. Но обсчитывали ужасно. Счет был написан от руки, бледно и неразборчиво. Чаевые брали, как одолжение делали.