Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Площадь Революции: Книга зимы (сборник)

Евсеев Борис Тимофеевич

Шрифт:

Саенко вдруг вскочил, дернул с силой Гнашку за руку. Тот задком на табуретку и опустился.

– Снимай рушничок, пей.

Гнашка с осторожностью поднял полотенце.

И пробил его ноздри наскрозь, пробил, а потом и разорвал носоглотку – запах горьковато-стоялой человечьей крови!

Такую кровь вдыхал он, падая во время перестрелок головой в траву, такую же – лужицей – посыпали песочком через пару часов после того, как кончили атамана Григорьева.

– Ишо нюхает он! – фыркнул досадливо Саенко, заметивший, как дрогнули краешки Гнашкиных ноздрей, и заподозривший в этом трепетании ненависть к продукту его неусыпной деятельности. Потом, запечалившись, сказал: – Свежее – не было. Вчерашняя. Ну, чтоб правдивей сказать – ночная. Оно б, конечно, лучшее – свежей, сегодняшней… Да где взять ее сегодня? Ни одного гада человеческого нам на сегодня не выделили.

Стакан крови стоял полный доверху. И хоть была она несвежей, вчерашней, казалось Гнашке: кровь слегка дымилась.

– Пей! Застрелю! – бешено крикнул Саенко.

Тут же по двору забегала, смешно, как младенец, шлепая босыми ногами, запричитала в голос – громче, громче, – языкатая Варька: «Ой, горе мне, горе! Горе – и край!»

Лобастый как бычок, кучерявый на висках Гнашка зажмурился и, с каждым глотком привыкая все сильней к дымно-соленому, горько-уксусному вкусу человечьей крови, опорожнил стакан до дна.

Глаза открыть он боялся. Может, поэтому – показалось: восходят по жилам остроперые рыбы, белобрюхие лягушки всплывают в животе его кверху пузом, пляшут в голове малые, быстрые, до гвоздка выкованные кони, ходит по рукам сила сильная, и дрожь из них уходит. А сердце… Становится оно стиснутым, крепким. Улетают из сердца боязнь с тревогой, и

мелкий болезненный перестук высыпается, как тот сор из сухой, продутой ветрами тыквы.

Ну а за стуком вослед – и само сердце выкатывается из груди. И бежит оно, и подпрыгивает. Укатывается по пескам, плывет над реками. И не достать его ни пулей, ни рыбацкой сетью. Правда потом – назад ворочается. И дыра в груди зарастает, зашивается суровыми нитками. И становится в сердце тесно, каменно: хоть бей в него молотом, саблей с налету секи!

Поздним вечером, побывав где ему было надо и крадучись по Катерининской улице, мимо дома Саенки, – услыхал Гнашка тихий звон.

Звенел – как от молока, бьющего из коровьего вымени, – полумисок, а может, жестяное ведро. Гнашку поволокло к окошку. Еще не успев отдернуть занавесок, понял он, что звенит. Тонкий и резкий запах человечьей крови снова резанул по ноздре. Белотелая мертвая Варька низко свешивалась с кровати на пол. Из горла в таз выбулькивала кровь. Звон нарастал, тихий звук скидываемой крови забивал уши, голову. Рядом с кроватью кто-то впотьмах шевелился, ползал у Варьки в ногах, подвывал тихо. Гнашка дернул из-за пояса наган, нажал на спуск.

Наган дал осечку…

Через полчаса, застрелив у заставы саенковского ординарца, Гнашка расположение красных войск навсегда покинул.

Но перед тем, как покинуть днепровский городок, услыхал он голос покойницы-матери.

«Тихо, солдат нет, и вечер, – то ли напевала, то ли нараспев, как молитвой, говорила с ним мать. – Выходи, иди! По-над рекой иди, акациями и кучугурами иди. На вечерней дороге – не тронут. Как та кукушка – с калины на вербу – полетит, поскачет поперед тебя моя жизнь…»

Увязая, шел Гнашка по пескам, шел по траве и камням. Шел на юг. Окаменевшее сердце позволяло ему все: вернуться и насадить на вилы длинноволосого и дурашливого Алеху Чубенко, застрелить Саенку, переколоть штыком саенковскую – днями и вечерами отсыпающуюся, а ночью труждающуюся до седьмого пота – команду…

Возвращаться, однако, Гнашка не пожелал. Через камыши, по суховатым лесопосадкам, илистыми притоками Днепра – двинулся он домой, на хутор.

Стакана, налитого Саенкой, хватило Игнату чуть не на три года. Потом – бунты, голод, раскулачиванье, колхозы… Сердце его постепенно становилось слабей, пугливей. Перед второй войной с германцами это ослабевшее сердце заметили: дали Игнату – припомнив батьку Григорьева – четвертак.

2

– У нас в городе до сих пор живет ординарец батьки Махно, Петр Захарович З. – сказал как-то отец. – Он, знаешь, в музей краеведческий иногда заходит.

Этого самого З., человека, с пугающе ошпаренным лицом, с неестественно вывернутыми багровыми веками без ресниц, ступающего по асфальту медленно и косолапо и живущего на соседней с нами Воронцовской улице, я видел и раньше. С ним никто никогда не разговаривал, дети – даже подростки – кидались от него врассыпную.

Чтобы показать, что после окончания нашего городского музыкального училища и поступления в московский институт он считает меня абсолютно взрослым, отец добавил:

– Двадцать пять лет – от звонка до звонка – оттрубил. Вернулся, и – как огурчик. Но самое странное… – отец чуть поперхнулся, словно понял: этого говорить не следует. – Но самое странное – не в нем, в его приятеле. Я, знаешь, видел их как-то вместе. Ординарец махновский вместе с этим самым приятелем приходил ко мне в театр. «Фиалку Монмартра» слушал. Потом все орал на улице: «Карамболина, Карамболетта…» Кстати, правильно, безо всякой интонационной фальши, орал. Так вот. Про этого самого приятеля говорят, будто он с самим Саенко водился. Был такой… Садист не садист… Ну, в общем, изверг Красного Югфронта… – отец нахмурился – Так я к чему это? Оказалось, живет приятель ординарца рядом с нашим дедом. Ну, помнишь, когда тебе было лет восемь, мы из дедова городка пешком ходили на хутор. Малая Ардашинка называется…

Я, конечно, помнил. Но почему-то подумал: вряд ли приятель махновца живет в этой самой Малой Ардашинке. Слишком уж мелкий хуторок. А живет он, скорей всего, в рядом расположенном небольшом казачьем городке.

Лето кончалось, пора было возвращаться в Москву. Гуляя по шумному областному, ни днем ни ночью не стихающему городу (и в частности по бывшей Воронцовской – ныне Коммунаров – улице), я нет-нет да и вспоминал этого самого З.

З., однако, на улице появлялся редко.

Но вот однажды – перед вечером – он вышел из своего дома с какой-то тарелкой, обвязанной под донцем белым платком. Что это тарелка, можно было догадаться по форме. От тарелки исходил пленительный творожный дух.

Загребая, как всегда, выкривленными верховой ездой ногами, З. стал спускаться вниз, в речной порт.

Я двинулся за ним.

Шестичасовой катер шел вниз по Днепру и тихо фыркал. Я сидел внутри, в трюме, лишь иногда подымаясь наверх, а ординарец махновский стоял на палубе. Жадно, как вынутая из воды рыба, глотал он речной, секущий губы и нос воздух и ненасытным глазом, обведенным сплошным кровавым веком, косил на камыши.

На пристани казачьего городка я ординарца потерял.

На минуту заскочил в чайную выпить стакан вина, которое, боясь милицейской выволочки, продавец разливал из синего эмалированного чайника. За эту минуту ординарец исчез.

Куда он мог деться? Поехал в Малую Ардашинку на автобусе, пошел к кому-то в гости?

Выпив еще стакан «Ароматного» (так называли продавцы сорт крепленого, влитого в чайник вина), я про З. надолго забыл.

Вспомнился этот самый ординарец и его приятель (так мной и не виденный) лет через тринадцать-четырнадцать, когда ни отца, ни ординарца – я это потом нарочно узнавал – на свете уже не было.

3

Дивная осень еще только разгоралась. В полях горками бурели неубранные помидоры, меж помидоров и рослого бурьяна проскакивали осмелевшие, словно знающие об отсутствии у охотников патронов и дроби, зайцы.

Стоял 1990 год, год народного крика и спеси, год тайных надежд, дикого бахвальства, высоких подлянок.

Уже давно продан был дедов дом, и никого из родственников в городке казачьем не осталось. Так что наезжал я туда в августе-сентябре безо всякой цели.

Сойдя в тот день на пристани и не зная, что бы такое вытворить, я стал гулять по причалам. Затем, не торопясь, добрел до автобусной остановки.

– Слыхала? – брызгалась слюной одна баба над ухом у другой. – Слыхала, чего у нас в Малой Ардашинке творится? Ой, Галю, не знаю как и рассказать тебе!

– Автобус же йдет… там расскажешь.

Подошел автобус. Вместе с бабами влез в него и я. Народу было – битком. Стояли тесно, и я уже пожалел, что поехал, как вдруг опять услыхал жаркий бабий шепот:

– В Ардашинке милиция с бандой якшается! Ну времена! А людям – все равно! Хоть трава не расти. И писали уже куда следует, и все другое прочее… Не помогает. Власть районная своими делами занятая ходит. А до областной не докличешься…

Еще не кончился вытянутый в длину на многие километры казачий городок. Я твердо решил сойти. Сойти, вернуться на пристань, да хоть в чайную…

Кто-то простецки толкнул меня в спину. Я обернулся.

Бывший дедов сосед и дальний, как говорили, родственник, Юхим, которого я не видел лет двадцать и который давным-давно переселился из городка куда-то на хутора, радостно глядел мне в нос.

Присмотревшись, я понял: глаза у Юхима косят, поэтому кажется: смотрит он не в глаза собеседнику – в нос. Но в остальном вид у Юхима был бравый. Даже в потертой тужурке, какие носили когда-то речные шкипера и причальные матросы, и в холщовых бесформенных брюках – выглядел он хоть куда.

– Жинка у меня молодая, – перехватил Юхим мой взгляд. – От и держусь. А поехали ко мне? Вина молодого выпьем. Ты, говорят, в Москве теперь живешь. Расскажешь, чего и как. А то у нас телевизор погано показывает. Пески, глушь… А завтра – назад. А?

Юхимов дом, или, как он говорил, хата, стоял в середине небольшого, в две улицы, хутора.

– Столыпин нас сюда загнал, – радостно признавался в чем-то давнем и словно бы запретном Юхим. – С той поры и живем тут. Совсем от мира отбились. Пойдем в беседку. Счас жинка вернется, вечерять будем.

Жинка Юхимова оказалась красавицей. Вернее, была когда-то таковой. Хотя и сейчас – а было ей за сорок – выглядела великолепно. Высокого роста, прямая, в меру бокастая, без бабьего колыхающегося на ходу живота. Одета – в модную узкую юбку и в серый, с крупными

пуговицами жакет, безо всякой блузки под ним. Глядела Василина с веселой печалинкой, чуть подымала уголки губ. При этом точеный греческий нос ее на смугловатом, удлиненном лице заметно бледнел.

Что в Василине Юрьевне было немодным – так это заплетенная и уложенная короной, по моде 50-х годов прошлого века, темно-каштановая коса. Про меня Василина слыхом не слыхала, и вообще Юхимовых родственников не любила.

– От них мы сюда и сбежали, – строго выговаривала она мужу, расставляя на столе огурцы, помидоры, холодные вареники. – От родственничков твоих, жадных да загребущих.

– Брось, Василина. Он же с Москвы… Да и не родственник он тем, про кого ты думаешь. Он Ивана Епифановича внук…

– Москва? Ну, Москва нам, может, еще и сгодится, – сказала Василина, но в голосе ее было больше подкалывающей неприязни, чем надежды на отдаляющуюся от казачьих хуторов все стремительней, все бесповоротней белокаменную.

– Ладно, пойду взвару принесу.

Когда Василина ушла, Юхим-дед почесал за ухом, потом, смущенно и досадливо отгоняя от лица комарье, сказал:

– Оно и верно. Я сразу, как тебя увидал, подумал: сгодишься! Банда тут у нас завелась. Банда! Прямо как в Гражданскую. Перемену власти почуяли. От и разгулялись по хуторам – не приведи Господь. И главно дело – нагло так бесчинствуют. Одного поймали – ларек обчистил, – так он прямо в лицо всем крикнул: «Меня завтра выпустят, а вам по шапке дадут».

Так оно и вышло! Отпустили его. Милиция – и районная, и областная – за них. Приезжал тут один майор из области. Пил самогон у соседей, хвалился. «Колхозам, – говорил, – конец, землю перераспределять будем. Собственник, – говорил, – другой нынче явится. И хутор ваш теперь ему отойдет. А вас, дураков, на принудительные работы, в Ханты-Мансийский автономный округ!»

Я неопределенно хмыкнул.

– Так ты, племяш, письмо-то возьми. В Москве главномилицейскому начальству передай. Мы хоть в колхозе никогда и не были, даже и на дух он нам был невыносим, а только банду надо гнать отсэда. Так передашь?

– А чего ж? – Я не слишком-то верил в банду, равно как и в проданную-купленную милицию.

Над хатой Юхима засветилась волшебная, только в песках отдающая настоящим, словно выкопанным из земли, черноватым, а потому и не фальшивым золотом, луна. Опрокинутое ввысь глубокое небо с первой звездой чуть покачивало себя над песками. Резвое, еще бродящее молодое вино щекотало язык, губы. Где-то над казачьим ериком (отводом от Днепра, вырытым еще в ХVIII веке для рыбалки и войсковых потех казацкой голотой) покрикивали вечерние птицы. Не жизнь – рай. И холодок песков, тянувшийся от редких акаций и далеких сосен, это ощущение только усиливал…

– Василина! А ну ходь сюды.

Василина не отозвалась.

– Счас письмо принести заставлю! А то выпьем – забудем. Василина! Та куда ж она подевалась?

Юхим-дед вылез из-за стола, и на лице его вмиг проступила растерянность и обида. Вскоре они сменились гадливостью и слюнявой злобой.

– Опять, сука, к Гнашке побегла! Опять! А ну пошли со мной! Выкурим ее оттэда.

– Что за Гнашка такой? – спросил я сам не зная зачем.

– Гнашка? – Юхим-дед от досады слегка даже приостановился. – Та живорез тут один. Ему за восемьдесят, а он все баб подманивает. А одну так даже зарезал вроде. Только не смогли доказать. Годков пятнадцать тому назад… Ну, сука, ну если она только у махновца у этого!

Тут приостановился я.

– Так Гнашка – махновец?

– Ну! Я ж тебе о чем толкую! Двадцать пять лет отсидел, вернулся, с тех пор живет бирюк-бирюком. Только пчелы и виноградник. Да еще эти… Корни он режет. Фигуры делает. Красивые они, а только страшные. Ежели ночью увидишь – обделаешься. А что сильный и жилистый, как коряга, – то правда, то не отнять у него. На бойню бычков вести – до сих пор его кличут.

Тут у нас бойня недалече. Так он всегда прямо перед бойней, для смеха, бычка и заваливает. Даст кулаком меж рог – бычок на землю без памяти. А Гнашка нож из-за халявы вынет, по шее бычка как полоснет! Убойщикам опосля его делать нечего. А он еще, подлец, нагнется, палец в порез окунет, – а полосует он тонко, – кровь понюхает. И аж судорога ему делается. Так хочется бычьей кровушки спробовать. Да не пьет чего-то… Идем, быстрей!

Юхим-дед зашлепал босыми ногами по ласковой, осенней, в прах перетертой пыли к калитке, чуть не силой таща меня за собой.

У калитки я все-таки остановил его, спросил: не приезжал ли сюда З., бывший ординарец или, как некоторые считали, адъютант Нестора Махно?

Юхим отвечал утвердительно, но неохотно: мысленно он уже был в Гнашкиной хате.

– Ну, сука, ну ежели она там!

Сухо кашлянул в песках выстрел. За ним второй, третий.

– Банда! Банда… – Юхим-дед даже присел от страха. Потом заметался, кинулся вперед, назад…

Однако любовь пересилила страх, и уже через минуту он вернулся из дому со старинным, тонко окованным, украшенным по прикладу резьбою ружьем. Под луной, под звездами узоры на ружье были приметны: тихо поигрывали изгибами, жили таинственной, отдельной от собственного смысла – убивать и калечить – жизнью…

– А ну за мной, счас мы этого Гнашку проверим!

Так, на полусогнутых, Юхим и кинулся в конец длинной песчаной улицы, в противоположную от выстрелов сторону.

В конце улицы был небольшой заулок, тупик.

Во дворе приземистого, крытого шифером дома горел свет. На скамейке под деревом сидел Пан. Крутолобый, с курчавящимися седыми висками, лысый, громадный! Точно такой, каким сработал его когда-то давно на всем известном полотне прихотливый и нежный художник.

Перед Паном на столике стоял полуторалитровый графин, а сам он громко смоктал из сот каплющий на рубаху мед. Ни выстрелы, ни другие подробности окружающей жизни его, видно, не беспокоили.

Юхим-дед в нерешительности остановился, опустил ружье прикладом на босую ступню. Я хотел было уже толкнуть его в спину: зайдем, мол! (Уж очень хотелось поближе взглянуть на коричневатое, словно покрытое акациевой корой лицо, услыхать голос Пана: наверняка тяжкий, низкий.)

Но тут за поворотом, на главной улице раздалось озабоченное покашливание, Юхим-дед оглянулся, увидел куда-то поспешающую Василину, и мы не сговариваясь кинулись к ней.

– Иде это ты была?

– Тю! А ты зачем батьково ружье вынул? Оно ж не стреляет.

– У меня стрельнет. У меня курица петухом запоет! Ты иде была, спрашиваю?

– Тихо ты. – Василина враз посуровшала. – Давайте быстро до хаты! В конторе я была, милицию вызвала. Приедут, сказали.

– Точно? – Юхим-дед недоверчиво вскинул вверх седые бровки.

– Точней не бывает. Нового лейтенанта в район прислали. Выехал он уже. Хватит нам банды этой! Наведет он, я чую, порядок. Молодой! А? То-то! – тихо засмеялась Василина и наступила Юхиму на босую ногу. – Эх, Юшка! – крикнула она. – Давно б я тебя, дурака, на молодого сменяла, да Бог не велит.

Василина легонько потрепала Юхимовы волосы.

Я отвернулся, стал смотреть на Гнашкину хату.

Двор и беседка с главной улицы хутора были видны плохо. Зато хорошо просматривались ворота с калиткой. Ворота висели на двух мощных деревянных столбах.

В один из столбов была вплетена длинная лешачья борода, над бородой поигрывала электрическими искорками лукавая толстая морда. Второй столб обвивали две чуть изогнутые в спинах русалки. Русалки, глядя друг на друга, плотоядно улыбались, сплетались хвостами.

– Сладко режет, – сказала Василина, заметив, что я все никак не оторвусь от Гнашкиных ворот. – Живо режет, весело! После резанья этого всё вокруг вроде живым становится.

– Одно слово – живорез! – Юхим-дед от слова этого даже слегка подпрыгнул на месте. – Сперва дерево режет, потом – людей!

Хулиганом я родился

И хожу как живорез.

Когда меня мать рожала,

Я и то с наганом лез! —

это ж про него сказано!

– Эх, Юшка, – вздохнула с сожалением Василина. – Ничего-то ты в жизни, дед, не понял. Да если русский мужик и зарежет кого – так ведь художественно зарежет. И за дело. Он ведь – ежели по-настоящему русский мужик – и в убивстве рисовальщик, и в убивстве сладкий резальщик! Не забойщик с мясокомбинату, как ты!

– Русский, русский, – недовольно шмыгнул носом Юхим-дед. – Я и сам небось русский.

– Русский, да не такой. Чего скачешь? Тут тебе не польский сейм. Черноморская Русь тут!

– А ты слыхала небось? Тех, кто по-русски балакает, скоро ножичком у нас тут – чик-чик и готово! Так что не гавкай много про это.

– Ой, ну за что я тебя, дурня, люблю, так это за твою серость! Кто ж им, бандэрам этим, позволит тут русских, а стало быть и евреев, а стало быть и крымчаков – резать? А ну айда до хаты! – крикнула, серчая, Василина и крепко взяла меня под руку. При этом так тесно прижалась бедром, что кинуло в жар.

«Этого только не хватало», – подумал я.

– Милиция приедет, все чисто разберет, – уже помягче добавила она.

Поделиться с друзьями: