Плоть и кровь
Шрифт:
Бен плыл долгое время, прежде чем позволил себе остановиться и оглянуться. Ни деда, ни лодки видно уже не было. Только вода и — странно — покачивавшийся неподалеку бумажный стаканчик. Одноразовый, сказал себе Бен. Солнечный свет отскакивал от воды, взвиваясь вверх, будто огромная стая прыгучих, насыщенных электричеством рыбок. Бену было страшно, но страх ощущался им как что-то плотное в крови, — ощущение сильное и не такое уж плохое. Пока он остается в воде, пока плывет, с ним ничего не случится. Вечно он плыть не сможет, но на какое-то время его хватит. Он плыл к линии, по которой вода соединялась с безмятежным, огненным небом. Плыл уже долго. Он был сильным мальчиком. И ему казалось невозможным, что никто его не найдет. Вскоре на поиски поднимутся вертолеты, выйдут катера береговой охраны, а в них — сноровистые загорелые мужчины со спасательными жилетами и мегафонами, люди, чье дело — все понимать и всех спасать. Вот он и будет плыть, пока они его не найдут. Он плыл, напрягая силы, стараясь устать, вымыть из себя всю неправильность своей жизни. А когда начинал уставать всерьез, останавливался, и стоило ему остановиться, как он возвращался в себя. Значит, устал еще недостаточно, не ушел от себя. За спиной Бена встала и накрыла его с головой волна, наполнив водой рот и ноздри. Он закашлялся. И услышал, как мал звук его кашля посреди этого сверкающего тревожного безмолвия. Он почувствовал что-то
Ни вертолетов, стрекочущих в небе, ни режущих воду серых и гладких катеров береговой охраны видно так и не было. И Бен вдруг сообразил — как же он мог забыть об этом? — что управлять лодкой дед не умеет. Деду, вероятно, удалось поставить лодку на воду, но как привести ее в движение, он не знает. И скорее всего, просто сидит в ней, беспомощный, выкликая над водой имя Бена.
Внезапно ему захотелось вернуться на землю и жить на ней, жить со своим именем. Испытать каждое унижение, каждое сожаление, испытать все. Ему захотелось поплыть назад, но он видел одну только воду и уже позабыл, в какой стороне лежит земля. Наверное, в той. А может быть, и нет. Если он поплывет туда, то, возможно, лишь удалится от земли. Он увидел справа от себя, примерно в том направлении, в каком, как ему казалось, находилась земля, два паруса, бледных, словно юные луны. До них было далеко, однако Бен поплыл к ним. И заставлял себя плыть, вкладывая в это все силы. Он плыл, пока руки и ноги не начало жечь, а дыхание не стало мелким. Тело его требовало, чтобы он остановился, но Бен остановиться отказывался. Им владела потребность добраться до лодок — такая же настоятельная, какой была прежде потребность уплыть от своего имени. Ему нужно было, чтобы чужие руки вытащили его из воды, вернули назад. Он плыл и внезапно заметил, что его бьет дрожь. На удивление сильная, продолжавшаяся, похоже, уже не одну минуту, хоть он и не мог припомнить, когда она началась. Зубы его громко стучали. Он говорил себе, что должен добраться до лодок, и плыл, толкая себя вперед упрямым усилием воли, и вдруг руки его отказались работать. Прежде с ним такого никогда не случалось, и он решил, что это скоро пройдет. Руки всегда двигались так, как он им приказывал. Ноги еще сохраняли способность бить по воде, и Бен бил ими, ожидая, когда они вернутся к нему. Вот только тело дрожало и не желало остановиться. Руки тяжело свисали в воде, однако ноги работали, подчиняясь ему. Он поискал взглядом лодки. И не увидел их. Голова ушла под воду, и на краткое время руки вернулись, забились, возвращая его назад, к воздуху. Он выискивал лодки. Говорил своему телу: плыви — и оно плыло, судорожными рывками, точно лягушка. Он попал в беду? Может быть. Может быть, и попал. Он плыл. И думал, что все обойдется. Он устал. И, не желая того, вдруг соскользнул в сон. Во сне он стоял посреди травянистого поля. За полем различались холмы, а в холмах город. В город он не пошел, но знал — город там. Птица пролетела над ним, и он вернулся. Заставил себя вернуться. Что-то присутствовало в воде — огромное, молчаливое бытие. Чайки падали с неба, крича, выискивая рыбу, и Бен подумал: если рядом птицы, в серьезную беду он не попал. Он плыл, однако его трясло, руки работали плохо. Он увидел одну из них, проплывавшую мимо, и на миг поверил, что с ним кто-то есть, кто-то плывет рядом. Но нет, то была всего лишь его рука. Бен вгляделся в нее. Увидел, как она дрожит. И вновь погрузился в сон, и в этом сне его держали на руках, как ребенка. Укачивали, а он сжимал в кулачке красную машинку, которую так любил, — с кремовыми сиденьями и открывавшимися дверцами. Сон завершился, но какая-то часть Бена осталась внутри его. Он понял: внутри сна есть место. Он может позволить укачивать себя. Может сжимать в кулачке машинку, крутить пальцами ее колеса. А может плыть дальше. Он знал, что сумеет найти для этого силы, но знал также, что может и остановиться, и если он остановится, то останется здесь, в тишине, вне времени и вдали от своего имени. Эта мысль показалась ему изумительной — как виноватое наслаждение, как нечто чудесное и запретное. Он сладко вздохнул. В голове его вертелась песенка, глупая, он и не думал никогда, что запомнит ее. Он позволил себе грезить о резиновых колесиках, о крыле, о дереве. Все они источали свет. Странно, что ему не снится никто из людей. Снятся колеса, крыло. Перед ним раскрывалась зеленая прозрачность, пышное, усыпанное звездами поле. Он видел, как опускается в холодную зернистую тьму, неся с собой, как ему казалось, подобие бледного, неровного света. И зачарованно наблюдал за этим. Вода внизу выглядела темной, но, достигая темноты, он обнаруживал в ней свечение, призрачное, такое же, как в воздухе его спальни, там, дома, когда под дверь просачивается свет из коридора. Он покрутил пальцами колеса машины. Взглянул вверх. Высоко над ним блестела, точно яркое стекло, поверхность воды. Как до нее далеко, удивительно. Бен понял, где он, понял, что происходит, и тело его дернулось от судорожного страха и устремилось к поверхности. Она приближалась, руки и ноги горели, горела грудь. Все обойдется. До поверхности было далеко, он не чувствовал, как достигает ее, но, похоже, достиг, потому что легкие его мучительно наполнились воздухом. Он огляделся в поисках лодок и птиц, но увидел лишь зернистый нефрит воды. Увидел висящий в ней свет. Пузырьки, совершенные, как звезды. И понял в это мгновение, что может покинуть себя и дышать водой. Может уйти, может остаться. Вода пространна; она была им самим; она вместит его. И он позволил себе дышать ею. Боль стихла. Холод воды проник в него ледяным облегчением. Он поднимался к поверхности, и покидал себя, и позволял воде завладеть им. Позволял сам.
Течение с неустанным упорством сносило тело Бена на юго-запад, к берегу. Мелкая рыбешка касалась его лица, время от времени прядала в открытый рот, зависала там, подергивая плавниками, и стремительно сигала назад. Тело Бена плыло, и дно океана поднималось к нему, становясь все светлее и различимее. Полосы водянистого солнечного света играли на Бене, ловя ясный блеск его глаз. Потом свет стал меркнуть. Тело достигло Шелтер-Айленда лишь после захода солнца, когда берег уже опустел. Волны все выталкивали и выталкивали его на берег, и утягивали назад, и снова выталкивали, еще дальше, пока, наконец, перед самой полночью высокая волна прибоя не выложила Бена на песок и не ушла, чтобы уже не вернуться. Тело его покоилось в кривой мертвой позе — лицом
вверх, закинув одну руку за голову и под нелепым углом уложив другую поверх груди. Ночь была ясная. Рак и Большая Медведица горели в небе. Тело провело на песке, лицом вверх, несколько мирных, никем не потревоженных часов. Оно лежало — распростертое, зловещее, наполненное темной, падшей красотой. Посверкивали застрявшие в волосах мелкие ракушки, и кружок полупрозрачного, белого, отполированного водой до опаловой чистоты стекла светился в открытом рту.1994
Если бы только он возвратился в дом чуть раньше.
Если бы почаще навещал Кассандру.
Если бы любил так, как следовало любить.
Если бы меньше думал о себе.
Если бы поплыл в лодке.
Если бы не сказал «нет».
1994
Сьюзен хотелось украсть его. Она не спала. Не приняла таблетки. Лежала в постели и размышляла о том, что ей следует сделать.
Ей нужно было увидеть его. А времени не оставалось.
Она лежала в постели и думала о месте, в котором он сейчас находится. Бальзамирование уже закончилось, все разошлись по домам. Он там, в чужом доме с обтянутыми зеленой поддельной кожей креслами и фарфоровыми фигурками в белых париках, склоняющими головы за стеклом старинного шкафчика.
Она знала, что ждет ее завтра. Кормление бездомных, утешительные слова знакомых. У нее не будет ни секунды, ни секунды на то, чтобы побыть наедине с Беном. Даже если она потребует в похоронной конторе, чтобы ее оставили с сыном, уединение окажется неполным, потому что за дверью будут стоять знакомые и члены семьи, ожидающие — великодушно, но с нарастающим нетерпением, — когда она закончит и даст им возможность заняться их неотложными делами. А ей еще придется заботиться о Тодде. Сейчас он лежал рядом с ней в постели, мерно дышал, погруженный в забытье таблетками, которых сама она глотать не стала, только притворилась, что проглотила. Она не хотела спать, только не сейчас. Ей нужна была каждая минута.
Он не поможет ей — украденный у всех час в похоронной конторе, проведенный с Беном, мирно лежащим в его темно-синем костюме, пока за стеной, в холле, тикают, отсчитывая секунды, наручные часы. Не поможет сидение в полной цветов комнате, посреди неуловимо меняющихся частностей разноцветного света.
Нужно было устроить так, чтобы никто, даже Тодд, не знал, где находятся она и Бен. Ей хотелось вынести сына на траву, посидеть рядом с ним, пока его тело еще остается его телом, пока оно не начало меняться. Хотелось расчесывать волосы сына, напевать в его холодное, такое знакомое ухо песенки, которые он слышал от нее в детстве. Если бы она проделала это, возможно, ей и удалось бы отдать его скорби, царству мертвых. Проделав это, она смогла бы жить дальше, как женщина, ей хотя бы немного знакомая.
Она тихо выбралась из постели. Тодд пробормотал что-то во сне. Она не стала одеваться — чтобы не разбудить его. Сошла в ночной рубашке вниз, достала из стенного шкафа в прихожей пальто. Вышла босиком на холодные каменные плиты крыльца.
Она доехала до морга, поставила машину за его зданием, на стоянке для персонала. Выключила двигатель, выключила фары. Сидела, глядя на дощатую стену, в единственном окошке которой различался горшок с геранью. Она и сама не очень понимала, зачем приехала сюда. Не собиралась же она вламываться в этот дом, на самом-то деле — нет, хотя в каком-то уголке ее сознания присутствовала и такая мысль. Да если она и проникнет, разбив окно, в морг, что она будет там делать? Искать по гробам тело Бена? Чтобы потом вытащить его наружу и усадить в машину? Она же не сумасшедшая, во всяком случае, не настолько. И все-таки она чувствовала, что должна быть здесь. Воображала, как обнимает Бена, как ощущает податливый холод его тела. Видела свои пальцы, ерошащие его волосы. Что-то пела, негромко, почти шепотом. Так она просидела в машине несколько часов, словно неся вахту, то напевая, то замолкая. А перед самым восходом солнца включила двигатель, включила фары, окатившие водянистым, лунным светом наливавшуюся все большей яркостью дощатую стену морга. Поехала домой. Повесила пальто в стенной шкаф, тихо поднялась наверх, легла, не разбудив Тодда, в постель. И стала ждать, когда зазвонит будильник.
Зал прощания чем-то напоминал дом, в котором она выросла. От него веяло таким же душком старательно организованной нормальности. Здесь стояли поддельной кожи кресла и кушетки, обтянутые тканью с имитацией богатой вышивки. Стояли овальные стеклянные столики и латунные торшеры с плотно плиссированными абажурами, имелся безупречный, ни пятнышка, камин, на решетке которого покоились три березовых полена. Гроб Бена стоял, точно часть меблировки, на глубоком ковре цвета припорошенного пылью лайма, перед безмолвным скоплением бронзоватых металлических стульев с мягкими белыми сиденьями.
Сьюзен настояла на том, чтобы гроб остался закрытым. И теперь сожалела об этом. Теперь ей хотелось нарушить стеклянистый покой этого зала с его лаймово-бронзовыми претензиями на домашний порядок. Она почти уж надумала попросить распорядителя снять с гроба крышку, однако передумала, сообразив, что тело сына, его нарумяненное лицо и сложенные на груди руки могут оказаться слишком уж под стать всей прочей обстановке зала. И гроб остался закрытым. Она разговаривала с приходившими проститься с Беном людьми, и лишь один или два раза за все эти послеполуденные часы у нее мелькнула мысль о том, какое точное воплощение скорби представляет собой этот зал с его чистотой и химическим безмолвием. В детстве мы воображаем покосившиеся надгробия, шевеление мрака, рассекающие луну тучи и думаем, что они-то и отражают наши глубочайшие страхи. Мы ошибаемся. Подлинный ужас, поняла Сьюзен, таится в таких вот кушетках с печатным рисунком бледно-зеленых и голубых кружев, в таких полках с фарфоровыми фигурками. В таких ухоженных, пустых комнатах. Мертвые растворяются в них.
Сьюзен делала все, что надлежит делать женщине на похоронах ее единственного сына. Она еще не прошла через них, не прошла до конца. И не могла не играть положенную роль. Столько людей нуждалось в ее храбрости. Время текло мимо нее, и Сьюзен говорила себе, что существование рамок, за которые она не вправе выйти, — это благо. Думала, что, возможно, необходимость поддерживать Тодда, которого била сухая дрожь, Тодда, распятого горем, уведшим его туда, где уже нет слез, спасительна для нее, так же как и необходимость утешать свою мать, Вилла, родителей Тодда, плакать вместе с ними и обнимать их, успокаивая. Так же, как добрые слова, с которыми она обратилась к Джамалю, стесненно замершему в углу зала.
— Здравствуй. — Она, чуть наклонившись к нему, выговорила это слово с такой отчетливостью, словно безмолвный Джамаль отчасти утратил способность и слышать и видеть.
Он слабо улыбнулся в ответ.
— Я рада, что ты пришел, — сказала она.
Джамаль кивнул.
— Тебе ничего не нужно? — спросила она. — Стакан воды?
— Нет, спасибо.
Она выпрямилась, отстранившись от него. Может быть, он нуждается в одиночестве, этот странный мальчик. А может быть, при всей ее прилежной любезности, он все же заметил что-то в ее лице. Она старалась не думать об этом: он-то по-прежнему жив. Этот мальчик, не плохой, нет, но и ничем не замечательный, продолжает жить, а ее сын умер.