Плывя с Конецким
Шрифт:
Документальный это текст или художественный? Чувствуете бессмысленность вопроса? А сквозной ток стиля через документальные подробности, линию «роли» — чувствуете? А что эту роль продиктовало? Запредельная боль, превышающая всякое понятие о логике и норме. Какими же «средствами» этот художественный эффект достигается? Иронией… Словечками «иждивенец» и «дармоед», поставленными в контекст тотального «оверкиля» ценностей. И наконец — самой безумностыо «цифирного расчета» там, где впору закрыть лицо и взвыть от отчаяния. И еще, еще одним словечком, ключевым для этого апокалипсиса: «естественно» — при описании смерти ребенка, которого некому спасти. Это что, «мастерство»? Или — запредельное чувство «документа», которое бьет насквозь?
Мастерство. Это мастерство. Это писательская рука Конецкого. Это художественный секрет его прозы, документальность которой («путевые заметки», «не так дневники, как воспоминания», пель-мель из
Хитрая форма. Конецкий определяет: «факто-фрагментарно-автобиографически саморекламный жанр». На Западе это называется короче: фэкшн. То есть факт плюс фикшн (вымысел). Основа документальная, а там… А «там»… как получится, шутит Конецкий. Капитана зовут Василий Васильевич. Второго помощника — Митрофан Митрофанович. Потом еще этот… вездесущий… Фома Фомич Фомичев. Вы начинаете подозревать, что в этом «документальном» повествовании вас немного морочат. Вы соображаете, что рассказчика, то есть автора, то есть Конецкого, зовут Виктор Викторович, и это не розыгрыш. Так кто кого морочит? Или так: автор делает вид, что он «делает вид». А что, это так уж важно: Хлебников заменен Булкиным или нет? И что ледоход «Драницын» на самом деле назывался как-то иначе? Самое дело-то тут в чем? В том, что фактура документальная, или в том, что смысл художественный? А может, и в том, и в другом? В том, что из достоверной фактуры извлекается смысл всеобще важный, высокий, духовно-практический, и он тем выше и чище, чем «грязнее» фактура, чем неотесаннее, грубее основа: документ, факт. Это и есть загадка документального жанра в руках мастера. А лучше сказать: загадка реальности в руках писателя, чувствующего, что у него в руках.
Конецкий не смущается под датами с «08.09» по «14.09» семь раз подряд повторить запись: «На якоре в ожидании причала и разгрузки»: не боится монотонности. Он вгоняет в текст фразу: «Закрепили усы, положив 37 шлагов сизальского конца (трехдюймового) в бензель», не объясняя нам в ней ни одного слова. И, странное дело, эта монотонность и эта абракадабра действуют на меня сильнее и безотказнее, чем сюжетные повороты. Вопрос в том, что действует. Тут ведь не «романтика моря» — тут выматывающая нервы лямка, то, что Симонов назвал «сплошная ледокольная работа». Ожидание и терпение. Ожидание у моря погоды и терпение сто раз подряд делать одно и то же. И пробоины тут — не от романтических ударов о скалы, а от прозаических швартовок, в том числе халтурных, и заделываются пробоины весьма неромантично: цементными ящиками с просроченными датами хранения. Еще перед этим — опись составить: «В районе шпангоутов № 113–116 между вторым стрингером и декой вмятина размером…» Такая романтика.
Так для этой выматывающей лямки Конецкий и находит соответствующий способ изложения: «документальный дневник» с вкраплением протоколов и приложением копий. Передается — ритм «ишачки», ритм тоски, ритм сдавившей человека необходимости, внутри которой свобода достигается не «полетом над» и не «прыжком через», а каким-то двужильным внутренним перетаскиванием ящиков, горьким, черным, «трюмным» осознанием. «Сор» дневниковых записей и «пыль» старых писем — не помехи здесь. Это та самая пыль, в которой видны свет и объем.
Арктические записи (РДО… КНМ… ЛК… КМ… координаты… проводка) Конецкий совмещает с письмами из «шкатулки»: какой-то поручик Искровой роты (радиотелеграфист по-нынешнему) по имени Николай Николаевич летом 1914 года слал будущей матери еще не родившегося Конецкого влюбленные послания. Вот вам и контрапункт: капитан-дублер «Колымалеса» в 1979 году, отстояв очередную вахту, расшифровывает очередное письмо. Создается коллаж, где через саму несостыкованность элементов передаются и объем исторического времени, и его фантастичность. Искровая рота оперирует на Буковине. «Отряд недавно взял Кимполунчъ», — пишет поручик. Конецкий, не очень уверенный, что прочел название правильно, ставит в скобках знак вопроса, честность архивиста.
Меня, конечно, тут подмыло. В том смысле, что необязательно даже в карту Румынии заглядывать, — достаточно вспомнить поэзию. Конецкий и Орлова, и Симонова охотно цитирует, он явно не чужд этой сфере. Почему же не вспомнил строки:
Занят Деж,занят Клуж,занят Кымпелунг.…Нет надежд.Только глушьПлачет нибелунг.А хороша параллель: тридцать лет спустя после поручика Николая Николаевича поэт Семен Гудзенко входит в тот же город… (Кымпулунг — его правильное название)… Или не вписалась бы в художественную структуру у Конецкого такая романтическая
параллель, и нужен оказался именно этот полурасшифрованный «Кимполунчъ»? И вся эта бессмысленная, обреченная, ничем не кончившаяся любовь молоденького поручика к «царевне, грезе, зореньке» 1914 года… История эта находит свой финал — в следующую войну. Нашелся-таки Николай Николаевич! В 1942 году, — пишет Конецкий, — вырвавшись из блокады, мать отвезла их с братом в город Фрунзе, где бывший поручик проживал (далее я выделю два слова, в которых стилистика Конецкого видна рельефно. — Л. А.), «проживал после положенной десятилетней отсидки с женой и двумя сыновьями. Они приняли нашу троицу на свои шеи и поселили во вполне по тем временам приличном сарайчике-флигелечке…»Вот оно. Пылкий русский офицер, мечтавший совершить подвиги во славу отчизны, на десять лет загремел в лагерь… это как? А это так, положено. А сарай, в котором укрывается семья, едва унесшая ноги от гибели, — это как? Вполне прилично.
Быстрая, острая агрессивность Конецкого укрощена и зажата волевым усилием. Любимое словцо: «Нормально». «Минуту или две „Алкао-Кадет“ полусонно чесал в затылке, затем вздохнул и нормально булькнул обратно в могилу…» Что «нормально»?! Австралийский транспорт, с трудом поднятый со дна спасателями, не удержался на плаву; понтонные связки порвались; в воронку затянуло шлюпку со спасателями; вылетевшие из-под австралийца четырехсоттонные понтоны чудом не протаранили днище «Вайгача»… Это как?! Нормально.
«Нормально». «Естественно». «Само собой». Художественный мир Конецкого строится на невозмутимости, из-под которой прет сущее безумие. «…И постарайтесь ничему из того, что с вами может в ближайшем будущем случиться, не удивляться. Можете идти». Лейтенант щелкает каблуками. И ничему не удивляется. Ни в ближайшем будущем. Ни в ближайшем прошлом. Ни в отдаленном…
По писательскому происхождению Конецкий несомненно романтик, и он это признает. Он с этого начинается. По нынешней литературной же хватке он… если бы я не боялся слова, я назвал бы его сюрреалистом, чья невозмутимость входит в состав безумия, которое является здесь и предметом интереса, и предметом преодоления. Знаменитый «конецкий» юмор тоже входит в систему спасения души. В ночь после прихода в родной Ленинград грузчики украли с корабля голубей. Это пустяки. Вот в Выборге в прачечной двести штук белья украли, прокуратура дела не стала заводить. Нор-маль-но! На стоянках с судов воруют все подряд, вплоть до электролампочек, так что помполит перед приходом в порт обыкновенно все прячет под замок; а тут погрузка кончилась, чужие ушли, помполит расслабился, все выложил, неожиданно явились с экскурсией любознательные школьники; их впустили, напоили чаем, рассказали всякие морские истории; а они сперли домино. «Далеко пойдут ребята», только и выдавил им вслед Конецкий. Нормально.
Маска невозмутимости словно прирастает к герою в самых горьких ситуациях. Иногда ему кажется, что реальная жизнь — не жизнь, а… кино. Лейтмотив Конецкого — реальность, которая почище фантастики: кажется, что выдумано, а — правда. Нет, именно «кино» — тут Конецкий-сценарист добавляет Конецкому-прозаику толику юмора. «Путь к причалу» снимали на острове Кильдин, как раз там, где автор сценария за десять лет до того тонул. «Сочините рассказ о том, как автор участвует в киносъемках на том самом месте, где он тонул. И каждый скажет вам, что вы сбрендили…» Но вы не сбрендили. Это — реальность. Может, реальность сбрендила?
Реальность: немцы, давшие миру Бетховена, стреляют по бегущим от эшелона женщинам и детям. «И здесь я увидел то, что большинство зрителей видит только в кино», — запоминает будущий сценарист: он видит, как его мать прикрывает телом его брата.
Реальность: отец, военный прокурор, когда-то кончивший юридический факультет Петербургского университета, сочиняет графоманскую поэму о Великом Сталине.
Реальность: офицеры флота не имеют права получать второе высшее образование.
Нормально. Солнце — «это такая дырка в небесах, которые тоже белесо-серого цвета». — Ты действительно дурак или притворяешься? Действительно дурак. Мир Конецкого — это мир необъяснимых логикой вещей, и жить в нем можно, только приняв дурацкие правила игры. В разгар ледовой вахты на затертый в море корабль приходит из центра циркулярное указание провести оздоровительный бег. Капитан рапортует: провели… участников столько-то… «Если тебе предложено быть идиотом, то будь им». Нормально.
Наивно было бы думать, что это отсутствие реальности. Нет, это реальность. Просто надо знать ее законы.
Вот еще одно ключевое слово Конецкого, в известном смысле разрешающее его коллизии: наваждение. Капитан, проводивший теплоход через пролив, вылетел на прибрежные камни, потому что в самый критический момент, в виду маяка, занимался тем, что «подстраивал» радиолокатор. Зачем же ты крутил радар, когда до маяка было четыре кабельтова и ты его видел собственными глазами?!
— Наваждение…