Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пнин (перевод Г. Барабтарло)
Шрифт:

Автобус дальнего следования, доставивший меня в Уэйндель в понедельник четырнадцатого, прибыл в город, когда уже стемнело. Меня встретили Коккерели, угостившие меня поздним ужином у себя дома, где, как оказалось, мне предстояло ночевать, вместо того чтобы, как я рассчитывал, провести эту ночь в гостинице. Гвен Коккерель оказалась весьма миловидной женщиной лет под сорок, с профилем котенка и с грациозными членами. Ее муж, с которым я познакомился как-то раз в Нью-Гэйвене и который запомнился мне вялым, круглолицым, бледноволосым англичанином, приобрел неоспоримое сходство с тем, кого он вот уже почти десять лет изображал. Я был утомлен и не испытывал особого желания развлекаться за ужином номерами программы варьете, но должен признаться, Джэк Коккерель имитировал Пнина блестяще. Он битых два часа показывал мне, как Пнин преподает, как Пнин ест, как Пнин строит глазки студентке, как Пнин эпически повествует о том, как он опрометчиво запустил электрический вентилятор на стеклянной полке прямо над ванной, куда тот под действием вибрации едва не свалился; как Пнин пытается убедить профессора Войницкого, едва знакомого с ним орнитолога, что они старые приятели,

Тим и Том — из чего Войницкий заключил, что его кто-то разыгрывает, прикидываясь профессором Пниным. Все это, разумеется, держалось на пнинской жестикуляции и диком пнинском английском языке, но Коккерель ухитрялся подделывать такие вещи, как тонкий оттенок разницы между молчанием Пнина и молчанием Тэера, когда они сидят неподвижно, размышляя рядом на креслах в Профессорском Клубе. Мы видели Пнина в Библиотеке среди стеллажей и Пнина на Университетском Озере. Мы слышали, как Пнин бранит разнообразные комнаты, которые он одну за другой снимал. Мы слышали отчет Пнина о том, как он учился управлять автомобилем и что он предпринял, когда у него впервые лопнула шина на обратном пути с «куриной фермы» какого-то «Тайного Советника. Царя», где, по мнению Коккереля, Пнин проводил лето. Наконец, мы добрались до того, как Пнин однажды объявил, что его «загнали», между тем как, по словам подражателя, бедняга хотел сказать «выгнали» (сомневаюсь, чтобы мой друг мог сделать такую ошибку). Кроме того Коккерель с блеском рассказал о странной вражде между Пниным и его соотечественником Комаровым — посредственным стенописцем, дополнявшим время от времени портретами профессоров фрески на стенах обеденной залы университета, написанные великим Лангом. Несмотря на то, что Комаров и Пнин принадлежали к разным политическим направлениям, этот художник-патриот усмотрел в увольнении Пнина анти-русский жест и начал смывать надутого Наполеона, стоявшего между молодым, упитанным (ныне сухопарым) Блоренджем и молодым, усатым (ныне бритым) Гагеном, чтобы вписать туда Пнина; и тут вышла сцена за завтраком между Пниным и президентом Пуром — захлебывающийся от ярости, потерявший уже всякую власть над своим английским языком Пнин, указывая трясущимся пальцем на зачаточные контуры едва наметившегося призрака мужика на стене, кричал, что подаст на университет в суд, ежели его лицо появится над этой рубахой; и тогда невозмутимо слушавший его Пур, заключенный во мраке своей полной слепоты, подождав, когда Пнин иссякнет, спросил, обращаясь ко всем присутствовавшим: «Что, этот иностранный господин служит у нас в университете?» О, да, это была уморительная имитация, и хотя Гвен Коккерель, должно быть, много раз уже слышала всю программу, она смеялась так громко, что их старый пес Собакевич, коричневый кокер-спаниель с заплаканной мордой, завозился и начал обнюхивать меня. Повторяю, спектакль был превосходный, но он слишком затянулся. К полуночи настроение начало падать: я чувствовал, что улыбка, которую я все время держал наготове, начала проявлять симптомы губной спазмы. Наконец, все это до того мне надоело, что я стал подозревать, что вся эта пниниада в виде какого-то поэтического возмездия сделалась для Коккереля своего рода роковой манией, выставляющей свою жертву на осмеяние взамен той, над кем первоначально измывались.

Мы выпили много виски, и в какой-то момент после полуночи Коккерелю пришла в голову одна из тех внезапных идей, которые в известной стадии опьянения кажутся такими блестящими и веселыми. Он сказал, что уверен, что хитрющий Пнин никуда вчера не уехал, а просто затаился. Почему бы не телефонировать ему и не убедиться самим? Он позвонил, и хотя никто не отозвался на серию настойчивых гудков, симулирующих далекий звук настоящего звонка в воображаемой прихожей, надо было полагать, что если бы Пнин в самом деле покинул дом, этот совершенно исправный телефон был бы вероятно разъединен. У меня было идиотское желание непременно сказать что-нибудь приятное моему милому Тимофей Палычу, поэтому немного погодя я в свою очередь попробовал дозвониться к нему. Вдруг что-то звякнуло, открылась звуковая даль, донеслось в ответ тяжелое дыханье, и потом плохо подделанный голос произнес: «He is not at home. He has gone, he has quite gone (Его нет дома, он уехал, он совсем уехал)»,— после чего говоривший повесил трубку; но никто другой, кроме моего старого друга, ни даже лучший его имитатор, не мог так явно срифмовать «at» с немецким «hat» и «gone» с первой половиной «Goneril». Потом Коккерель предложил прокатиться к 999-му дому на Тоддовой улице и спеть серенаду его окопавшемуся там обитателю, но тут уже вмешалась Коккерелева жена, и мы все отправились спать после вечера, который оставил у меня в душе ощущение, соответствующее дурному вкусу во рту.

Я провел дурную ночь в прелестной, хорошо проветренной, красиво обставленной комнате, где ни окно, ни дверь не запирались как следует, и где ночная лампа стояла на однотомном полном издании Шерлока Хольмса, преследовавшем меня многие годы; она была такая слабая и тусклая, что гранки, которые я захватил с собой для правки, не могли скрасить бессонницы. Грохот грузовиков через каждые две минуты сотрясал дом; я то и дело начинал было дремать и, задохнувшись, садился в постели, и сквозь пародию оконной шторы какой-то луч с улицы падал на зеркало и ослеплял меня, так что мне казалось, что меня расстреливают у стенки.

Я так устроен, что мне совершенно необходимо проглотить сок трех апельсинов, чтобы быть готовым встретить невзгоды дня. Поэтому в половине восьмого я наскоро взял душ, и через пять минут вышел из дому в обществе длинноухого и унылого Собакевича.

Воздух был прян, небо начищено до блеска. Пустынное шоссе к югу взбиралось, между снежными пятнами, на сизый холм. Высокий обнаженный тополь, коричневый, как метла, возвышался справа от меня, и его длинная утренняя тень, протянувшись через улицу, доходила там до кремового цвета дома с зубчатым верхом, который, по словам Коккереля, мой предшественник принимал за Турецкое консульство на том основании, что он видел, как туда входило

множество людей в фесках. Я свернул налево, на север, прошел под-гору два-три квартала к ресторану, который я приметил накануне; но он еще не открылся, и я повернул обратно. Не успел я сделать и двух шагов, как вверх по улице прогромыхал большой грузовик с пивом, а сразу же за ним проследовал маленький бледно-голубой седан с выглядывавшей из него белой собачьей головой, после чего проехал еще один большой грузовик — точная копия первого. Утлый седан был набит узлами и чемоданами; за рулем сидел Пнин. Я издал приветственный рев, но он не видал меня, и мне оставалось надеяться, что мне удастся подняться на гору достаточно быстро, чтобы догнать его, пока красный свет в одном квартале отсюда преградит ему путь.

Я нагнал задний грузовик и еще раз увидел мельком напряженный профиль моего старого друга, в шапке с наушниками и в зимнем брезентовом пальто; но в следующее мгновение зажегся зеленый свет, белая собачонка, высунувшись, тявкнула на Собакевича, и все устремилось вперед — грузовик номер один, Пнин, грузовик номер два, С того места, где я стоял, я видел, как они удалялись в обрамлении дороги, между мавританским домом и итальянским тополем. Потом маленький седан храбро обогнал передний грузовик и, вырвавшись, наконец, на волю, пустился вверх по сверкающей улице, которая, сколько можно было разглядеть, суживалась в золотую нитку в мягком тумане, где череда холмов скрашивала даль, и где просто невозможно предсказать, какое чудо может случиться.

Коккерель, в коричневом халате и сандалиях, впустил кокера и повел меня на кухню к наводящему тоску английскому завтраку из почек и рыбы.

— А теперь, — сказал он, — я хочу рассказать вам историю о том, как Пнин поднялся на сцену, чтобы выступить в Кремонском Женском Клубе, и обнаружил, что взял с собой не ту лекцию.

Послесловие переводчика

Я начал переводить «Пнина» зимой 1976 года в Москве. Спустя полтора года мне удалось переслать со сложной оказией первые три переведенные главы в Монтрё. Собственно, в то время я вовсе не думал об издании перевода; к тому же весной 1978 года я одновременно узнал о публикации журналом «Америка» анонимной русской версии первой главы «Пнина» (потом я выяснил, что автором этого довольно странного переложения как будто был г. Георгий Бен) и сообщении радио «Голос Америки» о том, что г-жа Набокова одобрила для издания чей-то перевод книги. Вследствие этой неслучайной, как мне казалось, комбинации совпадений (имелись и другие, тоже забавные) я совершенно уверился в том, что русский «Пнин» вот-вот будет напечатан, может быть, в переводе автора журнальной версии.

Тем не менее я закончил свой перевод в 1979 году, и незадолго до эмиграции из С.С. получил, тоже окольным путем, письмо от В.Е. Набоковой, в котором упоминалась возможность издания моего перевода, что было для меня, конечно, полной неожиданностью.

В итоге последовавшей за тем трехлетней переписки с г-жой Набоковой и г-жой Сикорской и недельной сессии в Монтрё и Женеве в августе 1981 года текст перевода был несколько раз совершенно переработан, так что вариант, предлагаемый теперь читателю, представляет собой седьмую или восьмую полную редакцию первоначального.

Я хочу воспользоваться этой возможностью, чтобы выразить мою глубокую признательность В.Е. Набоковой и Е.В. Сикорской за бесчисленные улучшения и чудесные решения некоторых трудных мест, подсказанные ими, и за их любезное согласие несколько раз прочитать и поправить мой манускрипт. Безусловно, без чрезвычайно важного участия В.Е. Набоковой перевод никогда не мог бы быть напечатан.

Это последняя и окончательная редакция перевода позволяет, кажется, сказать, что «Пнин» переведен настолько честно, т. е. буквально, насколько это было в силах переводчика. (Я допустил только одну сознательную вольность, изменив ради сохранения важного каламбура имена и фамильи профессоров-двойников из шестой главы.) Тут, однако, нужно объяснить одну существенную черту книги, которой этот перевод не мог удовлетворительно передать.

Английская речь профессора Пнина полна характерных и часто забавных дефектов. Он постоянно ошибается в произношении многих слов. Он неизменно переносит сравнительно свободный порядок расположения слов в русской фразе на куда более строгое в этом отношении английское предложение. Он любит и все время употребляет только что приобретенные идиомы и изобретенные каламбуры (опасное для иностранца пристрастие) и часто попадает впросак, неправильно пользуясь первыми или переоценивая эффект последних. Он делает и множество других ошибок.

Все эти особенности составляют весьма заметную тематическую линию романа, и почти все они полностью отсутствуют в переводе. В первых его редакциях была сделана безнадежная, но всегда соблазнительная попытка условно передать нескладный язык Пнина ломаным русским (у этого наивного приема в русской литературе имеется длинная история, всем известная, но никем, кажется, не изученная). Потом, однако, от нее пришлось отказаться почти совершенно, хотя бы потому, что русский язык Пнина, конечно, безупречен, и сознательное искажение его прямой речи, которое должно было означать перевод его перевода на английский язык его правильного русского речевого потока, было бы втройне громоздко и неоправданно комично.

Не мог я воспользоваться и объяснительными сносками в каждом таком случае, так как считаю, что им не место в романе, где всякое инородное вторжение в текст грубо прорывает оболочку (идеально герметическую у Набокова) фикции. Поэтому читатель русского «Пнина» должен все время помнить, что перевод этих мест обесцвечивает оригинал.

С другой стороны, только англо-русский читатель узнает в начале письма Пнина к Лизе Боголеповой (и в вводной фразе сразу перед ним – глава 7) пушкинский рифмованный ямб (шестая глава «Онегина»), или расслышит поступь чудесного русского языка Пнина в его хромающей английской речи, или оценит некоторые русско-американские литературные и нелитературные пародии, встречающиеся там и сям. Такому читателю, повторяю, ничего кроме оригинала не нужно.

Поделиться с друзьями: