По колено в крови. Откровения эсэсовца
Шрифт:
Придя к такому заключению, я почувствовал себя гораздо спокойнее. Пока не узнал, что меня направляют в Польшу, в госпиталь для выздоравливающих тяжелораненых. Вдруг я понял, что я на самом деле окажусь в глубоком тылу, далеко-далеко от фронта. И еще понял, что на протяжении уже довольно долгого времени я сражался не ради Адольфа Гитлера, не ради моих командиров-офицеров и не за национал-социализм. Я сражался ради своих боевых товарищей из 2-го саперного взвода. Засасывавший меня патриотизм был чем-то неустойчивым, опасным. Разумеется, я стремился защитить Германию, но не стал столь же категорично утверждать, что стремился защитить и Гитлера. То, что я готов был сражаться за жизнь своих товарищей, сомнений для меня не представляло, но, с другой стороны, стал бы я рисковать собой ради Кюндера и ему подобных? Вряд ли. Шесть месяцев вдали от фронта! Ведь за такой срок может что угодно произойти. Мой взвод могут просто перебить, всех до единого.
Все мои помыслы, в общем, никак нельзя было назвать целенаправленными. Каждый раз, когда я заводил разговор с врачами об отправке меня на фронт, они и слышать об этом не хотели, мотивируя это тем, что мне необходимо оправиться после столь серьезного ранения. Я же, в свою очередь, никаких убедительных контраргументов выдвинуть не мог. И в декабре 1942 года меня на поезде отправили из Украины в Польшу, где я продолжал залечивать раны до самого июля 1943 года.
Глава 22. Прояснение мотивов
Условия в варшавском госпитале были кошмарные. Для раненых не хватало лекарств, и большинство их было обречено на мучительную смерть. Невозможно было дозваться медсестру, чтобы та перевернула тебя на другой бок, но и это приносило лишь временное облегчение.
К тому же мне пришлось столкнуться в варшавском госпитале с явлением, до сих пор мне незнакомым. Многим из раненых снились бои. Невзирая на лошадиные дозы успокаивающих средств, этих несчастных продолжали донимать кошмары.
К февралю я уже мог самостоятельно передвигаться на костылях, хотя в остальном приходилось рассчитывать лишь на ограниченную стенами госпиталя милость персонала. Да и все равно на улице стоял холод, так что я большую часть времени проводил в обширном помещении, превращенном в рекреацию для выздоравливающих. Почти все играли в карты, в кости и слушали радио. Было несколько человек примерно моего возраста, которые были прикованы к креслу на колесах. У некоторых из них были ампутированы ноги. У других головы покрывали тюрбаны из бинтов; раскрыв рты, они сидели, глядя в пространство и пуская слюну. Здесь были пациенты без рук, с серьезными нарушениями речи. Такое окружение действовало на меня угнетающе. Я понимал, что мне еще крупно повезло с моими ранами, во всяком случае, они не шли ни в какое сравнение с тем, что выпало на долю некоторых несчастных.
Я уже опросил всех выздоравливавших насчет судьбы 5-й дивизии СС «Викинг» и в целом об обстановке в Грозном. Никто не мог сказать ничего вразумительного. Тогда самой обсуждаемой темой стала Сталинградская битва. Я мог лишь думать да гадать, перебросили ли туда и мой полк.
Не было никакой возможности разузнать о судьбе Крендла, Алума и Акермана. Письма из дому я получал регулярно, из них я и у знал, что все мои родные братья погибли на этой войне. Как и оба двоюродных, как и мой дядя, служивший в кригсмарине [27] .
27
Кригсмарине (die Kriegsmarine) — военно-морские силы гитлеровской Германии — нем.
Потом до нас дошла весть о том, что в Сталинграде был пленен фельдмаршал Паулюс. Пару дней спустя я сидел в рекреации, когда туда на костылях зашел солдат. Обе его ноги были загипсованы. Я не поверил глазам — на нарукавной нашивке я прочел знакомые буквы — Wiking. Оказывается, еще до меня сюда прибыл боец из нашей 5-й дивизии СС! Подойдя к нему и представившись, я спросил, известно ли ему что-нибудь о нашем полке. Солдат рассказал, что битва за Грозный обернулась катастрофой, но что его полк продолжал наступать в глубь Кавказа. Ни Крендла, ни Акермана, ни Алума он не знал, зато знал Кюндера. Гауптштурмфюрер Кюндер погиб в декабре месяце 1942 года. Я тут же спросил себя, интересно, от чьей пули — от русской, или же его укокошил кто-нибудь из наших.
Время от времени амбулаторным больным назначалась лечебная физкультура. Кое-кому приходилось проделывать ее на костылях. Выйдя во двор госпиталя, мы, около часа передвигаясь по кругу, прогуливались на холоде. Как новорожденные слонята в цирке или зоопарке. После 60 минут пребывания на холоде нам милостиво разрешали войти в здание. Мы по этому поводу острили — мол, с одной стороны, раны залечивались, с другой — мы рисковали подхватить воспаление легких.
В первых числах марта я смог, хоть и не очень быстро, но передвигаться без костылей. Конечно, подниматься на ноги или нагибаться было трудно — побаливали нога и низ живота, но при хождении боли я почти не ощущал. Пребывание в госпитале явилось для
меня своего рода испытанием на терпеливость. Я осатанел от больничного однообразия. Передаваемые по радио сводки ОКХ превозносили до небес наши победы, нас пытались убедить, что война, по сути, заканчивается. Надо сказать, я поддался на эту уловку — мне страстно захотелось вернуться в полк и встретить окончание войны в строю.Я постоянно по поводу и без такового заговаривал с симпатичными медсестрами и даже увязывался за ними во время обхода пациентов. Взяв на вооружение остроумие, я рассказывал им массу фронтовых историй, не преминув упомянуть о том, как меня подстрелили.
Подобное поведение не могло остаться незамеченным для одной из самых злейших моих врагинь периода войны — сестры Эрментрауд. Эта особа была, наверное, самой мерзкой тварью из всех, с кем мне пришлось столкнуться в жизни. По иронии судьбы ее имя — Эрментрауд — означало «всеми любимая». Куда больше ей подошло бы что-нибудь вроде «всеми ненавидимой». Если сестра Эрментрауд замечала, что я общаюсь с кем-нибудь из других сестер-монахинь, рукава ее сутаны тотчас же возмущенно взлетали вверх, совсем как крылья огромной летучей мыши. Мне казалось, что четки ее вросли в кожу пальцев — я никогда не видел ее без них. Брови монахини поднимались, глазки суживались, щеки злобно багровели. Ее манера морщить нос только добавляла ей морщин, и без этого в избытке избороздивших ее лицо. Смахивавшим на кукареканье осипшего петуха голосом она отчитывала меня за «порочные и греховные приставания к невинным сестрам».
Мне доставляло воистину садистское удовольствие изводить ее. По крайней мере, это было хоть какое-то занятие. Она была из тех, кто всецело занят Богом и как следствие обрушивает на тебя водопады цитат из Библии. Я даже готов был поверить в то, что Библия писалась не без ее участия.
У меня и в мыслях не было проявить неуважение к ней или же к римско-католической церкви. И я часто задавал себе вопрос, а как бы она повела себя, случись ей пережить то, что выпало на долю меня и моих товарищей. Я почти не знал тех, кто лежал со мной в варшавском госпитале, но уверен, что никто из них и в мыслях не допустил бы, что Господь Бог способен сначала наделить человека музыкальными способностями, талантом, как, например, Лёфлада, а потом со спокойной душой отхватить ему пальцы. Проведя два года в статусе обреченной на проклятье твари, наглядевшись на всевозможные проявления мерзостности человеческой натуры, я не мог заставить себя поверить в то, что безногие, безрукие и безглазые калеки суть проявление «промысла Божьего». И постоянно мучился вопросом, а есть ли он, Бог, и уже стал склоняться к мысли, что сама идея Бога служила некоей хитроумной уловкой, необходимой для приращения численности и без того бессчетной когорты клерикалов. Я не сомневался, что религия представляла собой некий цикл баек, измышленных с единственной целью: нагнать на нас страху и через него понудить к благочестивому поведению. Я не в силах был осмыслить, как Господь Бог мог позволить любимым чадам своим зверски убивать, калечить и чудовищно измываться друг над другом.
Подобная философия — отнюдь не редкость для фронтовика. В особенности если он наделен полномочиями решать, кому жить, а кому гибнуть. Подняв указующий перст, Господь Бог сметает со своего пути злодеев. Мы тоже поднимали, правда, не указующий перст, а всего лишь винтовки или автоматы и делали то же самое. Нет, я далек от мысли приравнивать себя к Божеству в теологическом аспекте. И никогда не пытался. Бывали случаи, когда я, наведя винтовку на наступавших солдат противника, ловил в прицел кого-нибудь одного, потом какое-то время сопровождал его и, наконец, нажав на курок, убивал. Разве имел я право на это?
Между тем все объяснялось просто: не убей его я, он неизбежно убьет меня. Или кого-нибудь из моих товарищей. Ведь в ожесточенной схватке главенствует принцип анонимности. Сотни винтовок с обеих сторон выплевывают сотни пуль. Где гарантия, что солдат противника, в которого я выстрелил, погибнет именно от моей? А вдруг я дал промашку? А вдруг его свалила пуля другого? Именно такой подход и служит солдату прививкой от умопомешательства. Не понимаю, как снайперы в состоянии жить с вечным осознанием того, скольких себе подобных они отправили на тот свет.
Именно поэтому я и колебался тогда в Грозном перед тем, как вонзить штык в спину советского солдата. Ведь он был первым, кого мне предстояло убить лично. Вот я и выжидал, уповая на то, что их единоборство примет иной оборот: может, наш боец все же сумеет скрутить этого русского и сам, без моего вмешательства разделается с ним? Не пойму, почему меня тогда потянуло в эту рукопашную. Мне казалось, будто я стал невольным свидетелем тому, что начиналось без меня, чему-то, не имевшему ко мне касания*. Когда мотопехотинец выкрикнул: «Что сопли жуёшь! Бей!», я отчетливо почувствовал ненависть в его голосе. И подумал., что он стремится прикончить этого русского не только из соображений выжить самому, а из ненависти к русским вообще.