По ком звонит колокол
Шрифт:
— А как же ты пойдешь в Ла-Гранху днем?
— Что ж тут такого, — сказал старик. — Я ведь не с военным оркестром пойду.
— И не с колокольчиком на шее, — сказал Агустин. — И не со знаменем в руках.
— Какой дорогой ты пойдешь?
— Поверху, а потом вниз, через лес.
— А если ты попадешься?
— У меня есть документы.
— У нас у всех документов много, только кое-какие ты тогда не забудь проглотить.
Ансельмо покачал головой и похлопал по нагрудному карману своей блузы.
— Не в первый раз мне попадаться, — сказал он. — А есть бумагу пока еще не приходилось.
— Надо
Должно быть, когда головной первого кавалерийского разъезда указал на расселину в скале, дело было по-настоящему плохо, что-то очень уж они теперь разговорились. Слишком разговорились, подумал он.
— Послушай, Роберто, — сказал Агустин. — Говорят, правительство все правеет и правеет с каждым днем. В Республике уже не говорят «товарищ», а говорят «сеньор» и «сеньора». Нельзя ли твой карман переставить?
— Когда оно совсем поправеет, тогда я переложу документы в задний карман брюк, — сказал Роберт Джордан. — И прошью его посередине.
— Нет, уж лучше пусть остаются в рубашке, — сказал Агустин. — Неужели мы выиграем войну и проиграем революцию?
— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Но если мы проиграем войну, тогда не будет ни революции, ни Республики, ни тебя, ни меня — ничего, только один большой carajo [83] .
83
испанское ругательство
— Вот и я так говорю, — сказал Ансельмо. — Лишь бы нам выиграть войну. И хорошо бы выиграть войну и никого не расстреливать. Хорошо бы нам править справедливо и чтобы каждый получил свою долю благ, так нее как каждый боролся за них. И пусть бы тем, кто дерется против нас, объяснили, что они ошибались.
— Нам многих придется расстрелять, — сказал Агустин. — Многих, многих, многих.
Он крепко сжал правую руку в кулак и постучал по ладони левой.
— Лучше бы нам никого не расстреливать. Даже самых главных. Лучше бы нам исправить их работой.
— Я им нашел бы работу, — сказал Агустин и, набрав пригоршню снега, положил в рот.
— Какую, злодей? — спросил Роберт Джордан.
— Два достойнейших занятия.
— Какие же?
Агустин положил в рот еще снегу и посмотрел в ту сторону, где скрылся кавалерийский отряд. Потом он выплюнул растаявший снег.
— Vaya. Ну и завтрак, — сказал он. — Где этот вонючий цыган?
— Какие занятия? — спросил Роберт Джордан. — Что же ты не говоришь, злоязычник?
— Прыгать с самолетов без парашюта, — сказал Агустин, и глаза у него заблестели. — Это для тех, кого мы пожалеем. А остальных — тех просто приколотить к забору гвоздями, и пусть висят.
— Подлые твои слова, — сказал Ансельмо. — Так у нас никогда не будет Республика.
— Когда я глядел на ту четверку и думал, что мы можем их убить, я был как кобыла, ожидающая жеребца в загоне, — сказал Агустин.
— Но ты знаешь, почему мы их не убили, — спокойно сказал Роберт Джордан.
— Да, — сказал Агустин. — Да. Но мне не терпелось,
как той самой кобыле. Тебе не понять, если ты сам этого не чувствовал.— С тебя пот градом катался, — сказал Роберт Джордан. — Я думал, это от страха.
— И от страха тоже, — сказал Агустин. — И от страха и от другого. Нет на свете ничего сильней того, про что я сказал.
Да, подумал Роберт Джордан. Мы идем на это с холодной головой, но у них по-другому, и всегда было по-другому. Это их святейшая вера. Та, в которой они жили до того, как с дальних берегов Средиземного моря пришла к ним новая религия. От старой веры они никогда не отступались, а лишь затаили ее, давая ей выход в войнах и инквизиции. Это люди аутодафе — акта веры. Убивать приходится всем, но мы убиваем иначе, чем они. А ты, подумал он, ты разве никогда не поддавался этому? С тобой такого не бывало в Сьерре? И под Усерой? Ни разу за все время, что ты провел в Эстремадуре? Ни разу вообще? Que va, сказал он себе. Это со мной бывало при каждом эшелоне.
Прекрати все эти сомнительные литературные домыслы о верберах и древних иберийцах и признайся, что и тебе знакома радость убийства, как знакома она каждому солдату-добровольцу, что бы он ни говорил об этом. Ансельмо ее не знает, потому что он не солдат, а охотник. И нечего идеализировать старика. Охотники убивают животных, а солдаты — людей. Не обманывай самого себя, подумал он. И не разводи литературщины по этому поводу. Ты теперь заразился, и надолго. И не пытайся взвалить что-то на Ансельмо. Он настоящий христианин. Редкое явление для католической страны.
Но тогда, с Агустином, я был уверен, что это страх, подумал он. Естественный страх перед боем. А оказывается, это было то. Может быть, конечно, он теперь просто бахвалится. Но и страх тоже был. Я ощущал это всей ладонью. Ладно, пора кончать разговоры.
— Иди посмотри, принес ли цыган еду, — сказал он Ансельмо. — Сюда его не пускай. Он дурак. Возьми у него и принеси сам. И сколько бы там ни было, пусть сходит, принесет еще. Я проголодался.
24
И вот теперь уже утро стало настоящим майским утром, небо было высокое и ясное, теплый ветер обвевал плечи Роберту Джордану. Снег быстро таял, а они сидели и завтракали. На долю каждого пришлось по два больших сандвича с мясом и козьим сыром, а Роберт Джордан нарезал своим складным ножом толстые кружки лука и положил их с обеих сторон на мясо и на сыр.
— У тебя такой дух пойдет изо рта, что фашисты на том конце леса почуют, — сказал Агустин, сам набив полный рот.
— Дай мне бурдюк с вином, я запью, — сказал Роберт Джордан; рот у него был полон мяса, сыра, лука и пережеванного хлеба.
Он был голоден как никогда и, набрав в рот вина, чуть отдававшего дегтем от кожаного меха, сразу проглотил. Потом он еще выпил вина, приподняв мех так, что струя лилась прямо ему в горло, и при этом низ бурдюка коснулся хвои сосновых ветвей, маскировавших пулемет, и голова Роберта Джордана тоже легла на сосновые ветки, когда он запрокинул ее, чтоб удобнее было пить.
— Хочешь еще? — спросил его Агустин, протягивая ему из-за пулемета свой сандвич.
— Нет. Спасибо. Ешь сам.
— Не могу. Не привык есть так рано.