По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет
Шрифт:
У меня унесли недописанную еще работу — небольшую, но очень важную для меня — о Бабьем Яре, о трагедии сорок первого года, о том, как сровняли после войны с берегами овраг глубиной сорок метров, замыли его и чуть не забыли, а потом на месте расстрела поставили скромный камень, а памятника до сих пор нет; о том, как приходят туда люди с венками, цветами каждый год 29 сентября и какие события там происходят.
И вот рукопись унесли и альбом с моими фотографиями Бабьего Яра на всех этапах его замывания тоже унесли. И пленку тоже… Вернут ли? Не знаю… Рукопись я восстановлю. Опять придут, опять заберут. И так что же? До скончания века? А пленку? Сожгут?
Вот я и подошел к концу невеселых своих размышлений и подведения каких-то итогов. А друзья уезжают. И я их не отговариваю, хотя знаю, что у каждого есть своя (а может быть, у всех общая?) причина на столь решительный и, может быть, даже трагический шаг. Не отговариваю, хотя каждый из уехавших друзей — это отщипнутый
Кому это нужно? Стране? Государству? Народу? Не слишком ли щедро разбрасываемся мы людьми, которыми должны гордиться? Стали достоянием чужих культур художник Шагал, композитор Стравинский, авиаконструктор Сикорский, писатель Набоков. С кем же мы останемся? Ведь следователи из КГБ не напишут нам ни книг, ни картин, ни симфоний.
А насчет баррикад… Я на баррикадах никогда не сражался, но в окопах, и очень мелких, неполного профиля, сидел. И довольно долго. Я сражался за свою страну, за народ, за неизвестного мне мальчика Витю. Я надеялся, что Витя станет музыкантом, поэтом или просто человеком. Но не за то я сражался, чтобы этот выросший мальчик пришел ко мне с ордером, рылся в архивах, обыскивал приходящих и учил меня патриотизму на свой лад.
Москва. 5 марта 1974 г.
Странный человек [45]
Я отношусь к той редкой категории людей, которые не любят, даже побаиваются знаменитостей. То ли робею перед ними, то ли боюсь показаться глупее, чем я есть на самом деле, или ляпнуть что-нибудь, из-за чего век потом будешь краснеть. Короче — избегаю их. И кусаю теперь локти, так и не познакомился, — а ведь мог, мог же — ни с Борисом Пастернаком, ни с Анной Ахматовой (в первый и последний раз встретился с ней в Никольском соборе в Ленинграде, навеки успокоившейся). И к Михаилу Зощенко тоже не подошел, хотя и присутствовал в тот памятный вечер в Союзе писателей на улице Воинова, когда он, волнуясь и запинаясь, читал свои рассказы ленинградским писателям, не менее его волновавшимся, — это было за год-полтора до его смерти.
45
Впервые в «Сахаровском сборнике» (Нью-Йорк, 1981 — составители А. Бабенышев, Р. Лерт, Е. Печуро), изданном к 60-летию А. Д. Сахарова (сост.).
Короче — не тянет меня к великим людям, боюсь я их.
Но когда, совершенно неожиданно (хотя и с предварительным, конечно, звонком из Москвы), за нашим обеденным столом в Киеве оказался застенчивый, немногословный и, главное, ни грамма не приемлющий академик (стол к этому, признаюсь, не привык), я сам себе не верил. К тому же несколько озадачен был, почему два крохотных кусочка с таким трудом раздобытой и с таким старанием приготовленной моей женой селедки непременно надо было разогревать.
«Андрей Дмитриевич не любит ничего холодного, — развела руками Люся, его жена. — Ученых без странностей не бывает… И кисель разогреть придется. И балкон прикрыть».
Прикрыл, что поделаешь.
Да, у Андрея Дмитриевича много странностей. Не только селедка, кисель или полная растерянность у железнодорожной кассы, где книжечка Героя Социалистического Труда (трижды!) в момент решает все транспортные проблемы. Вероятно, есть десятка два или три других еще странностей, но есть одна, к которой никак не могут привыкнуть, просто понять люди, считающие себя руководителями нашей страны. Этот человек ничего не боится… Ничего! И никого!
Отвага, доблесть, бесстрашие, храбрость, героизм? Нет, все эти прекрасные, возвышенные понятия к Сахарову не применимы. Думаю, у него начисто атрофировано это чувство — чувство страха. Может, просто не думает об этом? И на другие дела, поважнее, не хватает времени. Люди, люди, люди. Судьбы…
Я хотел бы, но не имею права причислить себя к числу ближайших друзей Сахарова — редко виделись и склада мы разного (мое обычное «без ста граммов не разберешься» ему, увы, чуждо), к тому же особым честолюбием или тщеславием я не отличаюсь, и все же… Я бесконечно горд (подчеркиваю эти два слова), что самый благородный, самый чистый, самый бесстрашный, добрый и, вероятно, самый ученый (в этом я, правда, не разбираюсь, в школьные годы у меня по физике был репетитор) человек относится ко мне с благосклонностью и даже прощает кое-какие грехи.
И еще горжусь тем, что только у меня, единственного на всем земном шаре, есть фотография Андрея Дмитриевича, сделанная лично мною в Москве, в больнице, фотография, которой нет ни в одном «Лайфе», ни в одном «Пари-матч» или «Штерне». И не будет. Она есть только у меня. Стоит на книжной полке. Она по-сахаровски чуть смущенно улыбается мне. Когда я утром просыпаюсь, это первое, что я вижу. И мне становится как-то теплее… Потому что этого великого странного человека я
не только люблю, но и не боюсь.1981 г.
Раиса Орлова, Лев Копелев
Виктор Некрасов. Встречи и письма [46]
Р. О. [47]
Весной 1956 года в журнале «Иностранная литература» решили заказать статью о Ремарке Виктору Некрасову. Мне поручили переговоры с автором. Когда он бывал в Москве, он жил у своих друзей Лунгиных.
Мы сговорились встретиться в садике на улице Воровского, 52, там, кроме правления СП и писательского клуба, размешались и «Дружба народов» и вновь созданные тогда редакции «Юности» и «Иностранной литературы».
46
Примечания без соответствующих помет принадлежат авторам.
47
Раиса Давыдовна Орлова скончалась в Кельне 91 мая 1989 г. Вместе с мужем Л. 3. Копелевым она в 1980 г. по приглашению Г. Белля выехала в ФРГ, а через два месяца оба были лишены гражданства СССР. В сентябре 1988 г., уже будучи тяжелобольной и зная о своей неизлечимой болезни, Р. Орлова впервые после восьмилетнего пребывания в эмиграции приехала на родину. И в апреле 1989 г., незадолго до смерти, приезжала еще раз.
Она торопилась, понимая, что времени осталось очень и очень мало, хотела узнать как можно больше, увидеть все своими глазами, повидать родных и друзей, впитать в себя и запечатлеть все то значительное и интересное, что сейчас происходит на обновляющейся родине. Об этих впечатлениях она рассказала в интервью в «Московских новостях» (22 октября 1988 г.) и в ответах на анкету о «феномене русского зарубежья» («Иностранная литература», 1989, № 3).
На первом вечере памяти В. Некрасова, состоявшемся 28 сентября 1988 г. в Государственном литературном музее (он был записан центральным телевидением), Р. Орлова рассказала о последних днях своего друга и о его мечте издать под одной обложкой повесть «В окопах Сталинграда» и повесть Г. Белля «Где ты был, Адам?». Такое неожиданное сближение двух повестей должно было дать новый взгляд на войну — оба писателя, по ее слову, «удивительно человечно» написали о бесчеловечности войны.
Во время первого пребывания Р. Орловой в Москве я обратился к ней с просьбой написать о В. Некрасове для готовящегося сборника его произведений, написанных в эмиграции. Она исполнила свой долг перед покойным другом и вместе с Л. Копелевым написала — уже буквально накануне своей смерти — воспоминания о нем, хотя это стоило ей невероятного труда и мужества. Р. Орлова всегда была глубоко и бесконечно предана своему делу, своим друзьям и единомышленникам.
«Раиса Орлова, — сказал на траурном митинге 8 июня у ее гроба в Кельне известный правозащитник Кронид Любарский, — оставалась всегда гражданином своей страны больше, чем те, которые ее изгоняли. Человека нельзя изгнать. Человек не может и умереть, пока живо то, ради чего он жил и работал».
В июле 1989 г. ее прах был перевезен в Москву и захоронен на кладбище Донского монастыря.
Р. Орлова не дождалась, как и В. Некрасов, президентского указа о возвращении гражданства, но ее книги, как и книги автора «В окопах Сталинграда», после многолетнего запрета возвращаются к нашему читателю (сост.).
Молодой, легкий, ничем не напоминает «маститого», «классика». Сразу ощутив мою скованность, он сказал: «У нас в доме Вас называют Рая, и я так буду, ладно?!»
Что до дела, он колебался, говорил, что читал только два ранних романа «На западном фронте без перемен» и «Возвращение»; готов прочитать и рукопись перевода готовящейся в журнале книги «Время жить и время умирать». Но ведь Ремарк написал еще много другого…
Л. К.
В редакции знали, что я читал все книги Ремарка, которые в библиотеке иностранной литературы были лишь недавно переведены из «спецхранения» на общедоступные полки. В те месяцы все шире расходились круги, вызванные докладом Хрущева «О культе личности». И хотя я еще не был реабилитирован, меня попросили пересказать Виктору Платоновичу содержание нескольких романов Ремарка.
Встреча была назначена в ресторане ЦДЛ. Два дня я готовился к ней и шел, основательно робея. «В окопах Сталинграда» я прочитал в тюрьме. Потом перечитывал снова и твердо убедился: эта книга правдивее, добрее, лучше всего, что я читал о войне. И вот предстояло познакомиться с автором.
Виктор Платонович сидел за столиком с худощавым юношей и пил водку. Я почтительно представился.
— Садитесь. Этот товарищ камарадо — переводчик, командированный из ЦК. Через час нам нужно давать интервью итальянскому корреспонденту, какой-то не то право-коммунистической, не то лево-социалистической газеты. А пока я буду вас интервьюировать.