По обе стороны Стены
Шрифт:
Заслушав доклад Генерального секретаря ЦК КПСС о выполнении и перевыполнении всех планов, признать линию партии правильной. Учитывая сложившуюся ситуацию — выполнять больше нечего, всё выполнено — считать существование Коммунистической партии нецелесообразным и нерентабельным, а потому распустить ее.
Москва, Кремль, 22 июня 198… г.
МЕЧТА № 3 вырисовывалась, как всенародное ликование после опубликования Информационного сообщения, но, поскольку в этот день упились все и автор в том числе, восстановить картину невозможно.
14
Я один. Совсем один. Все разъехались. Семья — четверо в одной «Ауди», не считая собаки, — на юг, к морю. Друзья-иерусалимцы, а в прошлом киевляне, —
Я один. В пустом Париже. Тишина, покой. Никуда не торопись (к телефону в том числе), не решай неразрешимых семейно-бытовых проблем (главная — куда деваются деньги? Совершенно непонятно), вставай, когда хочешь, укладывайся спать, когда вздумается, лежи и читай, сиди и пиши. Думай. Вспоминай. Размышляй о бренности существования, глядя в окно на ставни противоположного дома. Хотелось бы бескрайнего неба с клубящимися, розовыми от заката облаками и голубую полоску дальнего леса, но, ей-Богу, и в парижских ставнях своя прелесть. Им — из моего окна — лет сто, а может и больше. Как и всей улице, не изменившейся со времен Мопассана и Бальзака. В трех или четырех кварталах от меня, на улице Дуэ, жил когда-то Тургенев у Полины Виардо. И Гюго, и Густав Моро, и Ренуар, и Ван Гог, позднее — родоначальники сюрреализма: Бретон, Арагон, Превер, Дюамель — все они жили, писали, встречались, ссорились, мирились именно здесь, в моем девятом «аррондисменте», на соседних улицах. А дальше, выше, ближе к Монмартру — пляс Пигаль, та самая…
Вот и сижу. И пишу. Поглядываю на ставни. Они белые, с жалюзи — в Париже почти все такие, — большинство из них закрыто, парижане еще не вернулись с юга. А надоест смотреть на ставни, смотрю прямо перед собой, на стену. Это другая стена. Прекрасная. Фотографии, рисунки.
Внизу — мама. За вечерним чаем. На Крещатике 15. Сидит в своем кресле. Любимая поза, когда слушает, — сложенными руками подпирает подбородок. Беседует с кем-то из гостей. Все пьют чай. С вареньем. В открытую дверь видна спальня — карта Парижа во всю стену, на ней портрет Жана Габена…
Над мамой — панорама Киева. Тылы Большой Житомирской, заросшие кустарником холмы и овраги, вдали силуэт Андреевской церкви, шпиль «замка Ричарда Львиное сердце» — когда-то мальчишками играли мы во дворах его в «сыщиков и разбойников».
Над Киевом — сталинградская передовая. 1950 год. Пусто, голо.
И много-много еще фотографий… Иван Сергеевич прикуривает трубку. Огонь спички озаряет его горбоносое, с опущенными на трубку глазами лицо… Лёля Рабинович у приемника ВЭФ, закинув за голову руку, чуть хмельной, слушает, по-моему, «Болеро» Равеля… Исачок Пятигорский, любимый Исачок, самый умный, самый добрый, самый верный из моих товарищей. Никого из них уже нет — ни Ивана Сергеевича, ни Лёли, ни Исачка. О них потом. Для друзей. Для себя.
Вверху слева — Ваня Фищенко, лихой мой разведчик. Шарж, морда бандитская, с цыгаркой во рту. В Париж бы тебя, а?
В маленькой металлической рамке Славик Глузман. Кудрявый, совсем еще мальчик… За плечами уже шесть лет лагерей. А впереди, если выпустят, еще пять ссылки… Мама не дождалась — умерла…
Алик Гинзбург… Бородатый, с ребятишками своими. Подарил мне это фото в последний раз, когда мы виделись. На квартире у Наталии Солженицыной — Исаич был уже в Цюрихе. Звонил оттуда. И все были тогда веселы. И веселее всех Алик.
И еще много, много фотографий. И рисунков. Сохранившиеся моего брата, ультра-левые, абстрактно-футуристические. Талантлив был, а нигде никогда не учился. Семнадцать лет…
И крохотный, свешивающийся с лампы Мессершмит — Me-109. Медленно крутится на нитке, пикирует.
Все это — прошлое. Разное. И чай с вареньем, и Болеро, и братские могилы… И настоящее. Невеселое. Славик Глузман, Алик…
И между нами Стена.
Раньше она называлась Железным занавесом. В советской транскрипции обязательно в кавычках и с предварительными «якобы». Сейчас это реальность в 165 километров длиной. В самом центре, самом сердце Европы.
А теперь закройте глаза и представьте себе на минуту следующее:
Вы выходите из центрального Телеграфа — посылали кому-то телеграмму — и направляетесь вверх, по улице Горького, допустим, в редакцию «Нового мира». Идете себе, не торопясь, покуривая. Мимо «Мехов», Моссовета — направо Юрий Долгорукий на своем коне, Институт Ленина. Глазеете по сторонам. Но народу почему-то все меньше и меньше. И троллейбусов нет, машин. Миновали Малый Гнездниковский, подходите
к Большому и… Из Большого Гнездниковского лезет Стена. Высоченная, метра три, а может быть и больше, гладкая, серая, сверху на распорках в виде буквы «V» колючая проволока… Вылезает из переулка, тянется вдоль тротуара, потом под прямым углом через улицу Горького и упирается в ВТО…Стоп! Дальше нельзя!
За стеной пустырь… Нет Пушкинской площади, садика, памятника. Пустырь. До самого здания «Известий». А от «Известий» до сберкассы вторая стена. А посредине ничего, ровно, бурьян. И в два ряда, с этой и той стороны, то есть в четыре ряда — стальные ежи. Там, где был памятник, — вышка. И там, где раньше стоял Пушкин, — тоже вышка. И на ул. Чехова тоже вышка. Везде вышки…
Страшный сон. Кошмар. Бред. Кафка…
Вот так и ходит пожилой берлинец по своему Берлину. Когда-то, молодым, назначал свидания на Потсдаммерплац. Под часами на высокой башне регулировщика, хотя на крохотном этом островке и повернуться было негде. (Сохранилась только открытка — трамвай № 72, пятый номер двухэтажного автобуса, кто-то под самыми часами торопливо влезает в открытую машину, на часах двадцать минут второго…) Потом гуляли по Тиргартену, через Бранденбургские ворота выходили на Унтер ден Линден…
Аккуратненькой трапецией с закругленными углами окружает Бранденбургские ворота четырехметровая, новая, гладкая, бетонная, вместо прежней грубой, из шлакоблоков, Стена. Налево, мимо Рейхстага, к Инвалиденштрассе, к стадиону им. Вальтера Ульбрихта (а в Москве улица такая есть, и живет там мой друг по имени Юлик), направо, к тому самому Чекпойнт-Чарли, вдоль заросшего чертополохом пустыря, где была когда-то Имперская канцелярия, к Потсдаммерплац и дальше. И от Травемюнде, от Любекской бухты до Рудных гор Чехословакии, до города Аш, все вышки, вышки, колючая проволока, пулеметы, самостреляющие установки. В маленьком целлофановом конвертике (приобрел у Стены) металлический кубик 0,5x0,5x0,5 см, один из ста десяти таких же кубиков, который вопьется в тебя из самострела М-70, если отважишься пересечь границу… 1578 — запомните эту цифру — 1578 таких смельчаков нашлось за один только первый семестр 1978 года, не побоявшихся смерти, лишь бы вырваться. И еще 3764 были проданы Западной Германии за деньги, за валюту [5] . А всего бежало на Запад за всё существование ГДР — три миллиона человек! Единственная страна, в которой население уменьшается. С 19 миллионов упало до шестнадцати.
5
По сведениям западноберлинского «Комитета 13 августа».
Вот так и живут берлинцы. Старики вспоминают часы на площади, где теперь пустырь с дикими кроликами (а может, и то, как кричали «Хайль», вытянув руку вперед), тридцатилетние отцы семейств помнят, что в их детстве Стены еще не было, и можно было… Ну, хотя бы сесть в метро и проехать из одного конца города в другой. А дети их, появившиеся на свет одновременно со Стеной, уже бреются, тайком покуривают, вспоминать им пока не о чем.
О чем же они думают? Отцы и дети.
И те и другие — представить только, два поколения! — родились уже при оккупации. Тридцать три года в их стране чужие войска, казармы победителей. Состояние войны не кончилось. Мир не подписан. Тридцать три года…
Так о чем же они думают? Отцы эти и дети? По эту и по ту сторону Стены?
По ту, именуемую Германской демократической республикой… Одни бегут, другие стреляют по этим бегущим, третьи смотрят западное телевидение, читают «Neues Deutschland» и вздыхают, не зная, что отвечать, когда сын спрашивает, правда ли, что есть две немецкие нации — западная и восточная.
А по эту сторону? Бежать некуда и незачем [6] . Читают, что хотят, пишут, что хотят, почему-то не бастуют, за кружкой пива осуждают или не осуждают Баадера со товарищи, а о Стене… Ох, боюсь, что уже привыкли. Не утверждаю, но боюсь. Возмущаются, негодуют, а она всё стоит и стоит, семнадцать лет стоит.
6
Впрочем, читал я в газетах, что один такой нашелся. Трижды перебирался через стену. С Запада на Восток. Трижды его хватали и сажали в психушку. ГДРовцы, конечно. Потом им это надоело и обратились к ФРГшным властям — заберите его, наконец, нам он осточертел. А за лечение заплатите, даром ничего не делаем.