Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сережина комната, на Трехсвятительской, во дворе, на третьем этаже, тоже, конечно, не могла походить на обычные. Не только обои, но и пол был расписан в ярчайшие тона. Что-то под Кандинского, пятна, брызги, динамика, входившего встречал зеленый кот с задранным хвостом, прямо на полу, масляной краской.

Мебели почти никакой. Гигантская продавленная тахта, пара колченогих стульев, этажерка с книгами — негритянское искусство, «Аполлон», конечно же, Гамсун, серо-зеленые томики приложения к «Вокруг света» с неким викингом, карабкающимся по дереву, на обложке. Посреди комнаты круглый черный стол, на нем медный подсвечник. Чтения

происходили при свече, для таинственности. Достать свечи в те годы было не, так-то просто, доставали у подозрительно поглядывающих на нас монашек Фроловского монастыря.

Собирались мы по четвергам. Для чтений. У Вячеслава Иванова в его башне были среды, а у нас четверги. Зажигалась свеча. Пригубляли из единственного граненого стакана, закусывали сыром, который лежал и резался прямо на столе — тарелки мещанство! — и начиналось чтение. Курили, дым стелился пластами, окурки на пол — так, казалось нам, вели себя Модильяни с друзьями в его монмартрской мансарде.

Вечера эти назывались «Серапионовками». В честь ленинградских «Серапионовых братьев», которых мы все-таки считали писателями, в противовес всяким там Фурмановым, Неверовым и Серафимовичам. Их мы презирали и не читали. Дух Кнута Гамсуна, сурового северянина, витал над нашим черным столом. В стране гнали один за другим эшелоны на восток, а мы жили в фиордах, шхерах, преклонялись перед сильными одиночками, противопоставляющими себя обществу.

Ирония и скепсис — главное оружие. Ничего не принимай всерьез. Конечно, что поделаешь, нужно ходить на все эти диаматы, политэкономии, прорабатывать решения очередных, абсолютно нас не касающихся и не интересующих съездов, но относиться к ним серьезно?

— Содержание нагелевского футляра для скрипки, поверьте, меня интересует куда больше, чем резолюция последнего пленума, — лениво говорил Сережа, стреляя окурком в стену. — Как вы думаете, какие у Нагеля были кальсоны в этом футляре? Трикотажные?

— Не трикотажные, а егерские, — поправлял Валерик. — Именно так назывались они в те времена.

— Не знаю, как Нагель, но лейтенант Глан подштанников не носил, ручаюсь, — вставлял я, чтоб, упаси Бог, не выпасть из беседы.

— Прости, но в чем же он тогда ходил? Трусы — изобретение двадцатых годов двадцатого столетия. Ты видел фотографию Станиславского на пляже в Сен-Мало? Купались в панталонах на пуговках, никаких трусов.

В этом тоже была особая поза. Все мы знали, что Гамсун — великий писатель, но говорить об этом было «мовэтон». Мы его боготворили, изо всех сил подражали, более или менее безуспешно, но вслух можно было говорить только о кальсонах Нагеля или о том, как обмочился в штаны герой романа «Голод». На серьезное — табу. Так же, как нельзя хвалить Микельанджело за Давида, Моисея или Сикстинскую капеллу. Хвалить можно, даже должно, но, главным образом, за какие-нибудь необъяснимые отклонения. Мужеподобность его сивилл или женщин в «Рассвете» и «Сумерках» в капелле Медичи.

— Больше всего люблю маленького усатого человечка на спине у Джулиано Медичи, — вяло ронял в беседу розовощекий наш Валерик. — В нем квинтэссенция юмора. И обнаружили его только, когда статую сняли для реставрации. Вот вам и загадка… И юмор.

Спор о нижнем белье гамсуновских героев мог перерасти в дискуссию о малевическом квадрате или о том, почему Брюсову так необходимо было, чтобы кто-то закрыл свои бледные ноги…

— Я не силен в поэзии, — цедил в этом случае сквозь зубы Сергей, — но если б это предложение относилось ко мне, я попросил бы уважаемого Валерия Яковлевича обнажить свои загорелые икры. В противном случае…

— К барьеру?

— Возможно. Кстати, как советское законодательство относится к этому виду решения споров? Запрещены

у нас дуэли или нет?

Как выяснилось, специального указания по этому поводу нет, поэтому мы пришли к выводу, что в нашем маленьком содружестве разрешать споры при помощи поединков дозволяется. Женя милостиво одобрила этот проект, выразив, правда, некоторое недоумение — где мы достанем лепажи или рапиры, не на кулачках же драться.

О, златые дни моей, нашей весны… Как просто все это теперь осудить. В какой ужас пришла бы тетя Соня, узнав, как мы профанируем ее любимого Гамсуна, над которым плакала она в свои четырнадцать лет. Что может подумать о нас нынешний советский зэк, угодивший в лагерь за «чтение и распространение»? Что сказал бы Сахаров? Можно ли ему признаться?

Можно! Конечно же, можно. Ведь мальчишеский наш скепсис, ирония, «не принимай все всерьез» были единственным нашим оружием. Против оболванивания. Но где-то глубоко внутри, никому не показываемое, тщательно скрываемое, таилось другое — читая, уже повзрослев, «Викторию», ту самую, когда-то ненавистную, я ведь тоже чувствовал, как какой-то комок подступает к горлу. Но разве можно в этом признаться? Упаси Бог. Мы из другого теста. Распускать нюни, чему-то умиляться… В лучшем случае, можно криво усмехнуться. Но попадая в Москву, без всякой усмешки, затаив дыхание, упивались Иваром Кадено-Качаловым — в те дни на Камергерском, во МХАТе, с неизменными аншлагами, шла пьеса Кнута Гамсуна «У врат царства».

«Из чего твой панцирь, черепаха?» — спросили как-то ее. «Из накопленного жизнью страха», — отвечает черепаха. А у нас он был из сарказма и иронии — несгибаемого, на наш взгляд, оружия. Возможно, оно нас и спасло.

Но однажды Сережа, самый скептичный и ироничный из нас, сказал мне то, о чем мы старались никогда не думать.

Мы были вдвоем. Кажется, на последнем курсе. Заканчивали конкурсный проект районного кинотеатра. «Серапионовка» наша распалась, возможно, просто надоело, но страсть к оригинальничанью не прошла — кинотеатр делался в стиле полинезийского бунгало. Всю ночь мы чертили, под утро устали, нашли где-то за тахтой четвертушку и распили ее.

И тут Сережа мне вдруг признался.

— Ты знаешь, Вика, иной раз мне хочется взять в руки винтовку и пойти на врага. И кричать «ура!». Не знаю, во имя чего. Во имя России? Но ее нет. И вообще, надоело над всем насмехаться, хочется что-то защищать. И кто же настоящий враг?

Через несколько лет один из ожидаемых врагов обнаружился. Сережа погиб на фронте. После него осталась жена, та самая Женя, но уже без челки, и дочка Ира, она выросла на моих глазах. Сейчас она больна, очень тяжело больна.

— Но не будем, дядя Вика, говорить о болезнях, — сказала она мне по телефону из далекого Киева. — Это так скучно. Давайте поговорим лучше о папе. Вы знаете, я недавно обнаружила дом, построенный по его проекту. На Кругло-Университетской…

И мы долго говорили о папе, о Сереже, том самом, который не знал, кто его враг.

В то памятное утро после бессонной ночи он сказал еще такое:

— С утра до вечера твердят нам о каких-то идейных врагах, которые нас окружают. А Курач и Червоный кто, идейные друзья?

Курач и Червоный, оба тоже из нашей среды, студенты, только помоложе, один был парторгом, другой профоргом института. За обоих проекты делали их однокурсники. Кое-кого из них позднее они без зазрения совести упекли в лагеря. Тогда об этой стороне их деятельности мы ничего не знали.

— Идейные друзья, вдохновители? А может, наоборот? Может, именно им надо всадить штык в брюхо?

Больше на эту тему никогда не говорили. Сергей погиб на фронте. Шальной осколок попал ему в брюшину. Курач после войны стал министром финансов УССР.

Поделиться с друзьями: