По следам кисти
Шрифт:
Однажды на «Маяковской»: стою в хорошем настроении (компоты консервированные, сухофрукты, бананы и что еще судьба раскидает по хрустким бумажным кулькам) и радуюсь, что в очереди всего три человека, и все терпеливо молчат. Мужчина передо мной шевельнулся как-то знакомо и празднично, я вгляделась, он обернулся, заметил мое неспрятанное удивление и сказал:
– Ну да, это я.
– Добрый день, – пробормотала я.
– Добрый день, – ответил Эльдар Рязанов и отвернулся.
Подошла его очередь, режиссер взял заказ и отбыл. Я вспомнила, что он – член Союза писателей. Да-а, значит и ему перепадает постоять за продуктовыми наборами. Как, однако, нас всех, и знаменитых и желторотых, сближает очередь, стратифицируя через колено (сценка примерно 1990 года).
Талонами управляли оборотистые женщины – бытовая комиссия МО СП РСФСР, укомплектованная, в основном, энергичными писательскими вдовами. Они договаривались со всесильной
В обладании наборами особой привилегированности уже не было. Работающие москвичи тех лет так и выживали – в основном, за счет энергии общественников, дружившихся от лица производств с магазинами. В инженерской среде наборы по-военному называли паек. Мой знакомый, пятьдесят лет отдавший мирному космосу, легко произносит военизированное слово паек; хотя в его отрасли всегда было принято хорошо жить.
Не очень представляю, что делали в конце 80-х бесталонные граждане. Конечно, внимали прямым трансляциям с темпераментного Съезда народных депутатов СССР, открывшего шлюзы всех социальных недовольств, но еда-то?
Наверное, не было бесталонных. Не знаю. Откуда им быть, если прореха в трудовом стаже вела к статье за тунеядство. Значит, все где-то числились и отоваривались через службы. Не знаю.
Впрочем, погоня за товарами действительно казалась нестрашной для молодых и необстрелянных типа меня: еще никто не умел бояться будущего, а инерция уверенности, что вокруг тебя несокрушимая громадина державы, в народе была еще крепка. Ну пройдет, ну рассосется, «в войну-то что вытерпели!»
Быть советским писателем нестерпимо хотелось всем, даже если твое мнение не имело никаких шансов на обнародование. Пылать чистой ненавистью к благам писательской неги было невозможно. Желающих сочинять, то есть применять вымысел, стояла хвостатая очередь. Кайф: если мнение, то бишь ересь (др. – греч. – «выбор, направление, школа, учение, секта») исключалось, но воображение разыгралось, даже в поразительном 1985 году, который так и просился на перо, – пожалте в литфондовский дом творчества на двадцать четыре дня бесплатно. В камерном «Голицыне» была атмосфера утонченности. В роскошной «Малеевке» можно было ломтями резать чудотворную тишину, поднимавшую творческий дух непередаваемо. О, знаменитый круглый белый фонарь на прогулочной дорожке: «Тихо! В спальном корпусе идет работа!» Не передать вкус укропа, который щипали за пять минут перед подачей на стол. Незабвенен творог из собственного малеевского хозяйства, не побоюсь этого слова – приусадебного. А карпы в прудах, сверкающие боками в ожидании жаркого свиданья с домашней сметаной литфондовской сепарации. А старинное зеркало во всю стену столовой! <…> Я любила «Малеевку». Теперь ее нет.
У Черного моря ждала писателей, в том числе публицистов, переполненных мнением, горячая Пицунда и дом творчества; у прохладного Балтийского – аристократичные Дубулты и тоже дом творчества. А особо пронырливые ездили в Швецию, на знаменитый Готланд (события фильма Тарковского «Жертвоприношение» происходят именно на острове Готланд), тоже в дом и тоже творчества. Быть писателем о ту пору означало все лучшее: и сыт, и пьян, и нос в табаке. А если напился более чем в хлам, то тебя не сдавали в ЛТП, а укладывали проспаться прямо в ЦДЛ. Если ты, сопротивляясь дружескому сервису, бил в лицо или куда похуже, тебя понимали как нигде никого. Мусор из избы почти не выносили. Зачем! Ты проспишься и покажешь всем им. Ты можешь проснуться знаменитым: если ты спал в каморке, а утром вышел журнал с твоей повестью (поэмой, подборкой), то тут уж главное было проснуться, поскольку от одной публикации ты действительно мог стать знаменитым. От одной публикации. Это не сказки. Было. Эффективность авторского жеста – была. Только проснись.
Захочешь развить успех, потянуло в дорогу – бери творческую командировку и катайся по городам и весям, о чем впоследствии напиши отчет на полстраницы. Его положат в папку, а потом в правление придет журналист из «Московского литератора», возьмет отчетные материалы за месяц, кто и куда ездил, и напишет двести строк обзора в рубрику «Писатель вернулся из командировки». Даже если командированный за счет союза писатель напишет лишь отчет для папки (то есть не роман, не повесть и даже не зарисовку), он не будет заклеймен как растратчик. Ничуть. Ну, не пришло. Придет в следующий раз. Вдохновенье – хрупкая материя, знаете ли. Надо переждать, отвлечься, поговорить с коллегами: «Вот почему лошадь Вронского звали Фру-фру? Потому что молодой офицер любил женщин! Фру-фру в переводе – шелест многослойных шелковых юбок, сопровождавших и предвосхищавших появление элегантной дамы…» Кураж необходим. Азарт.
Азарт накатил, но ни женщины, ни романа? Кий в руки – в бильярдную ЦДЛ. Партию в шахматы? Извольте. ЦДЛ охранялся, как бастион.
Сыграть с кем попало не было ни единого шанса, только со своими. Были чемпионаты.Разлохматился за шашками? Стрижка-брижка – о, местный цирюльник воспет в стихах и прозе; старый мудрый еврей знал всех классиков до волоска; офис-комнатушка его была по леву руку, ежели смотреть из Дубового зала ресторана в партком Московской писательской организации. Все под рукой.
Читать прессу и книжные новинки? Лучшая библиотека города – в ЦДЛ. Ну, хорошо, одна из лучших. И почести от библиотекарей, которые уж тебя-то знают, знают. Как умели встретить писателя в писательской библиотеке! Уходил в золотых лаврах, окуренный фимиамом и уверенный в смысле своей жизни. Даже запах книжной пыли обещал что-то такое.
Как было не любить ресторана ЦДЛ! Хаш по понедельникам, чуть не с утра, ну… кто понимает. Забота о творческом тонусе клиентуры. Какие люди! Все там были. Место встречи самой богемистой богемы, всех значимых и знаковых. А сколько заветного рассказал мне главный похоронщик Литфонда Лев Давидович Качур за той цистерной кофе, что выпили мы с ним в Нижнем буфете ЦДЛ! Он хоронил даже мать Брежнева. Виртуоз могилы выстлал яму алым панбархатом, выдумщик. Себе памятник он оформил, конечно, сам, и оставалось только поставить дату после тире <…>
Я знала мир писателей, как Николай Дроздов – мир животных. Я выражала свои чувства в литературных газетах; в основном – в любимом «Московском литераторе», где уже стала и членом редколлегии, а в конце и парламентским корреспондентом. В газете я встретила себе второго мужа, там родила дочь, и обязана я газете бесконечно, но я не всегда знала до какой степени. Только спустя годы я узнала, что в 1987 году жилплощадь в центре Москвы стала моей, потому что бывший в списке передо мной писатель уступил мне свое место. Последние бесплатные метры достались союзу писателей от Моссовета и стали как раз моими. Метры мне уступил Александр Александрович Кузнецов [6] , причем без огласки, без слов, а просто пришел в жилищную комиссию союза писателей и сказал, что у него-то есть крыша, а вот «беременной Лене давайте дадим побыстрее». Потом мне тайно передали эту сцену девочки из жилкомиссии. Они такого не видели и не слышали никогда. И когда мне почему-либо больно от иных поступков людей, я вспоминаю, что в моей жизни был А. А. Кузнецов. Отказавшись от своей очереди, он резко менял и свою личную жизнь, но никому об этом не докладывал и не жаловался.
6
https://ru.wikipedia.org/wiki/Кузнецов,_Александр_Александрович (1926)
Спохватившись с огромным опозданием, приходится благодарить через границу миров в надежде, что благодарность чудотворна. О моем учителе Сурганове я тоже спохватилась с опозданием, но чудо – было. Расскажу.
Знак Сурганова
Июнь 1982 года, Тверской бульвар, 25, крыльцо, выпускники. У меня сохранилось шесть кадров. Кладу в ряд, получаем минифотофильм: на пороге Литинституа я красуюсь в самой середине курсового портрета; группа разваливается на нефотогеничные куски обыденности, плывет вкось; отставляю распрекрасную ножку, закуриваю и перехожу на правую сторону кадра; поворачиваюсь лицом к навек оставляемому крыльцу и смотрю в невидимый центр уже распавшейся композиции. Сурганов на первом крыльцовом снимке со всеми вместе; на втором он на левой стороне, в профиль, обращен к тому же невидимому центру. Всеволод Алексеевич, с его неспешной походкой туриста-инструктора, и всегда-то спокоен, но на нашем прощальном фото замер в особой задумчивости. Кажется, что с фотофлангов мы смотрим будто друг на друга: руководитель диплома и выпускница Литературного института, самая юная из семинаристов Сурганова. Финиш, курс окончен, впереди бездна: свободный диплом. В советские годы понятие «свободный диплом» означало, что на работу выпускников не распределяют. Мы все сознательно шли на эту безграничную свободу. Расставаясь с нами, преподаватели насквозь видели наши будущие муки. Но пока – июнь, улыбки, сигаретки.
Еще в апреле из текста моего дипломного сочинения мастер устранил два инородных тела: неуместную букву и главку величиной с заметку. Литературоведческое мое сочинение – о Бунине, а руководитель диплома – завкафедрой советской литературы В. А. Сурганов. Советской. А диплом о несоветском. Тогда я даже не подозревала, что тут есть какой-то диссонанс. Была мала и счастлива вседозволенностью, которую тактично, незаметно, красиво дарил своим семинаристам наш удивительный мастер.
Опечатку Сурганов нашел у меня в какой-то цитате и позвонил ночью в общежитие, чтобы я почистила слово. Чистить – это приехать утром на кафедру с пузырьком вещества штрих белый и замазать «с». А сверху написать правильную букву «м» в выражении беспросветным мраком: ошиблась, на клавиатуре буквы «с» и «м» соседствуют. Слышали бы вы наш ночной разговор. Доктор филологических наук мягко объясняет девочке, что надо бы восстановить мрак.