По Старой Смоленской дороге
Шрифт:
— Стойте! — донеслось вдогонку.
Лейтенант, сняв шлем, бежал за машиной, скользя по раскисшей дороге, отчаянно размахивая руками, чтобы не упасть в слякотную грязь.
— Остановитесь! Я найду бензин! Стойте!
— Что этот мордастый хочет? — спросил Твардовский.
В двух словах я пересказал разговор с лейтенантом, уверенный, что Твардовский с удовольствием и, может быть, чуть-чуть снисходительно посмеется, мы остановимся и зальем бак. Но Твардовский жестко приказал шоферу Пронину:
— Не останавливайся, Василий Иванович! Пусть подавится своим бензином. Казенная душа…
Лейтенант еще метров сто бежал
Нам повезло, и при выезде из Вязьмы на Минское шоссе мы запаслись горючим в артиллерийском полку.
Я был уверен, что Твардовский, молча сидевший впереди, уже позабыл о неприветливом лейтенанте, как вдруг услышал:
— По лицу видно, что лейтенант этот сроду не летал. А небось получает летный паек номер пять…
Когда Твардовский сталкивался с неуважительным отношением к себе или к своим товарищам, с бездушием, формализмом, хамством, он отвечал молчаливым презрением, сдержанным негодованием. За три года не припомню случая, чтобы он невежливо разговаривал с подчиненными, с теми, кто был ниже его по званию.
Но вот в разговорах с начальством, когда имели место несправедливость, бестактность или чье-то недомыслие, он своего недовольства не скрывал. В таких случаях бывал резок, подчас очень резок, мог нагрубить и не стеснялся на людях проучить высокомерного глупца, заносчивого невежду, не в меру ретивого солдафона, упивающегося властью, из разряда тех, про кого он однажды сказал: «Заведующий своим телом».
Помню, как резок был Твардовский с одним подполковником, который обследовал «Красноармейскую правду» и заодно решил «обследовать» работу Твардовского, хотя ему абсолютно чужды были понятия «поэзия», «творчество», «вдохновение». А Твардовский вовсе не собирался пускать его в свою «творческую лабораторию», делиться самым для себя сокровенным. Кончилось тем, что подполковник вынужден был покинуть землянку Твардовского в самом скоростном порядке; хозяин к тому моменту уже не стеснялся в выражениях, перестал придерживаться правил гостеприимства и вежливости.
Но все эти обследования имели место в дни, когда войска стояли в обороне или шли бои местного значения. А как только фронт приходил в движение и всех гнал на запад свежий ветер наступления, ох, как далеко позади оставались все недоразумения, игра самолюбия — далеко и в пространстве, и во времени.
Незадолго до освобождения Смоленска «Красноармейская правда» напечатала очерк «Два года спустя». Речь шла об освобождении деревень в верховьях Десны. Счастливый случай привел полки на те позиции и в те места, где они бились первой фронтовой осенью.
В жестоком бою 28 сентября 1941 года пал смертью храбрых командир полка Мещеряков, общий любимец. Похоронили его тогда второпях: кругом гремел бой. Поставить памятник не успели, да это было бы и неосторожно — немцы могли осквернить могилу.
В тот день я подробно рассказал Твардовскому о траурном митинге в Буда-Заводе — не откликнется ли он на это событие? Материал в «Красноармейской правде» вдохновил поэта. Через несколько дней газета напечатала стихотворение «У славной могилы», оно заканчивалось такими строками:
Торжествен, но краток и строг Салют наш и воинский рапорт, Тогда мы ушли на восток, Теперь мы уходим на запад.А речь в стихотворении идет о прославленной на Западном фронте 222-й стрелковой дивизии, так много сделавшей для освобождения Смоленщины. Приказом Верховного главнокомандующего 25 сентября 1943 года дивизии было присвоено наименование «Смоленская».
Путь Александра Трифоновича к Смоленску прошел через его родное Загорье. Он заехал туда после встречи с летчиками на аэродроме в Починках; оказался в двенадцати — пятнадцати километрах от отчего дома. В очерке «По пути к Смоленску» («Красноармейская правда», 28 сентября 1943 г.) он писал:
«В Загорье я не застал в живых никого. Кто уцелел — подался в леса, скрывается у дальней родни, знакомых. Остальные — на каторге у немцев или в больших общих могилах, которые были мне указаны жителями других деревень. Из прежних соседей моей семьи я нашел только Кузьму Ивановича Иванова, который последние годы жил в Смоленске, и только нашествие немцев вновь заставило его искать прибежище в родных деревенских местах. Грамотный, памятливый и толковый человек, он рассказал мне при нашей короткой встрече все, что знал о наших общих знакомых, родных, близких, о горькой и ужасной судьбе многих из них».
Автор не включил этого отрывка в свою фронтовую прозу, видимо, посчитал чересчур личным. В Загорье с ним заезжал фотокорреспондент «Красноармейской правды» Василий Аркашев. Он сделал в тот день драгоценный снимок: поэт стоит понуро, обнажив голову, у дерева, изувеченного снарядом.
Под Смоленском мы жили на Вороньей горе рядом, в землянках. Когда я, вернувшись с передовой, сидел в редакции и отписывался, у меня иногда по нескольку раз на дню возникала надобность в консультациях языкового свойства. Вообще говоря, Твардовский не любил, когда его беспокоили, однако помогал без раздражения, поощрял бережное отношение к языку, к стилю.
Сам он радовал слух удивительно точным отбором слов, построением фраз, был воинствующе нетерпим ко всякого рода пустословию, косноязычию, бюрократическим оборотам речи. Он мог в разговоре насупиться, помрачнеть не от того, что услышал плохие новости, а лишь потому, что собеседник говорит клишированными канцелярскими фразами. В нашем редакционном коллективе, где служили опытнейшие журналисты, Твардовский был грамотней всех.
По вольному найму в редакции работал пожилой человек, в прошлом корректор одной из московских типографий, Владимир Александрович Соколов. Нужно было видеть страдальческое лицо Соколова, когда он правил гранки фронтового, кстати сказать, известного писателя.
— Что случилось? — спросил однажды Твардовский расстроенного Соколова.
— О боже! Герой рассказа «облокотился спиной». А редакция и автор считают подобное телодвижение естественным…
Твардовский и Соколов очень оживленно и подолгу рассуждали о тонкостях русского языка, им всегда было интересно друг с другом…
Однажды Твардовский зашел за мной в землянку, чтобы вместе идти в поезд-типографию, который стоял под горой, в полукилометре от нас, на запасных путях станции Колодня. Я попросил Твардовского подождать несколько минут. По моему разумению, этих минут должно было хватить, чтобы дописать главу рассказа.