По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Шрифт:
Печальную известность школе принесла трагедия, разыгравшаяся в ее стенах за год до того, как маленький Борис стал ее учеником. В зале одного из верхних этажей во время киносеанса вспыхнул пожар. Зал был полон детей. Сам по себе огонь не грозил тяжелыми последствиями, но в панике все бросились к единственному выходу на лестницу. Массу обезумевших школьников лестничные перила не выдержали. При падении и в давке погибло несколько десятков детей. Их хоронил весь город. Об этой трагедии помнили и говорили много лет спустя (П. Г.).
Школа была семилетней, десятилетки появились позже. В старших классах в те годы учились рослые ребята, сверху вниз смотревшие на первоклашек. В памяти соучеников Бориса осталась фамилия ученика выпускного класса Пети Кизенко. Он был гордостью школы. Рослый, красивый парень был знаменит как изобретатель какого-то нового тепловоза. Его помнили с рулонами ватмана под мышкой — чертежами своей задумки. Возможно, его идеи были разумны, но для них еще не приспела пора.
С приходом Бориса Слуцкого 11 — я харьковская неполная средняя школа обретала новую знаменитость — пока еще
Наши первые с Борисом школьные годы всплывают в памяти чередой ярких событий, не всегда оцененных в то далекое время. Последующие годы придали им смысл и значение.
Вспоминается наше знакомство ранней весной 1930 года. Так случилось, что меня и Бориса наши родители в один и тот же день послали за керосином. В очереди у керосиновой бочки мы и познакомились. Если бы я мог в тот день предвидеть, что познакомлюсь со школьной знаменитостью, с будущим известным поэтом, вряд ли бы с такой неохотой взял грязный бидон и поплелся в очередь.
Жили мы рядом, учились в параллельных классах, но не знали друг друга. Со знакомства началась и наша дружба, которую мне трудно объяснить какими-то моими достоинствами. Не будучи способным найти объяснение причинам нашей взаимной привязанности, я тем не менее всегда рассматривал нашу дружбу как драгоценный подарок судьбы» (П. Г.).
Как представляли себе юного Бориса его соученики по 11-й школе? Его интерес и знание гуманитарных предметов поражали не только сверстников, но и учителей. Он мог назвать без запинки несколько десятков городов любой из крупных европейских стран и о многих из них рассказать. Особенно знаменит был Борис знанием истории, которую любил больше других предметов. Его коньком была история революций. В одном из своих стихотворений он вспоминал, как его учитель истории предложил классу назвать известные революции. Большинство назвало две, один — три. Слуцкий назвал сорок восемь и навсегда испортил отношения с учителем истории. Это казалось цирковым фокусом, чудом. Лучше всего Слуцкий знал Великую французскую революцию — не по школьным учебникам, а по монографии французского социалиста Жана Жореса, убитого в Париже летом 1914 года шовинистом Вилленом.
В начале семидесятых годов Слуцкий с иронической мудростью объяснил свое подростковое пристрастие к истории Великой французской революции в тридцатые годы в тогдашней столице Украины, Харькове. Стихотворение «Три столицы. (Харьков — Париж — Рим)» стоит процитировать целиком:
Совершенно изолированно от двора, от семьи и от школы у меня были позиции свои во Французской революции. Я в Конвенте заседал. Я речи беспощадные произносил. Я голосовал за казнь Людовика и за казнь его жены, был убит Шарлоттою Корде в никогда не виденной мною ванне. (В Харькове мы мылись только в бане.) В 1929 в Харькове на Конной площади проживал формально я. Фактически — в 1789 на окраине Парижа. Улицы сейчас, пожалуй, не припомню. Разница в сто сорок лет, в две тысячи километров — не была заметна. Я ведь не смотрел, что ел, что пил, что недоедал, недопивал. Отбывая срок в реальности, каждый вечер совершал побег, каждый вечер засыпал в Париже. В тех немногих случаях, когда я заглядывал в газеты, Харьков мне казался удивительно параллельным милому Парижу: город — городу, голод — голоду, пафос — пафосу, а тридцать третий год моего двадцатого столетия — девяноста третьему моего столетья восемнадцатого. Сверив призрачность реальности с реализмом призраков истории, торопливо выхлебавши хлебово, содрогаясь: что там с Робеспьером? Я хватал родимый том. Стремглав падал на диван и окунался в Сену. И сквозь волны видел парня, яростно листавшего Плутарха, чтобы найти у римлян ту Республику, ту же самую республику, в точности такую же республику, как в неведомом, невиданном, неслыханном, как в невообразимом Харькове.Юношеское заблуждение оказалось путем к истине. Давным-давно Гегель сказал: «Истина — такая сила, что содержится и в заблуждении». Читающий подросток воспринимает мир пореволюционной действительности в столице советской Украины как мир Французской революции в столице Франции. Он в восторге от этого мира. Правильно ли он воспринимает этот мир? Насколько правомерен его восторг? Постаревший Борис Слуцкий с иронией относится к нему, но — и вот тут самый важный
поворот темы — именно он, постаревший Борис Слуцкий, видит, в чем была правота этого подростка и юноши.Неистребимость утопии, неубиваемость стремления к всеобщему счастью, к тому, что называется теперь «социальной справедливостью», — вот о чем написано это стихотворение. Это — один уровень, общечеловеческий. Другой — социальный, социально-психологический. Оказывается, что революции, рывки к невиданному обновлению мира, связаны, сцеплены с архаикой, с традицией, с древностью. И как подросток в Харькове 1929–1933 годов пытается оправдать увиденное им на улицах примерами из истории Французской революции, так и подросток из Парижа 1789–1793 годов готов древнеримскими добродетелями оправдать современный ему террор.
По русской истории учителями Слуцкого были Карамзин и Ключевский. Карамзин был убежденным монархистом, Ключевский учил русской истории цесаревича Николая Александровича. Жорес был революционером. Но и тот, и другой, и третий были добросовестными историками. Не это ли заложило фундамент историческому мышлению будущего поэта, который признавался, что «с удовольствием катится к объективизму»?
Мальчик, который после школы не бежал на улицу играть, а садился за книгу, не предусмотренную программой и не заданную учителем, — такой мальчик был выше понимания его школьных товарищей. Для нас — детей улицы, детей городской бедноты: рабочих, мелких служащих, кустарей — Борис был маленьким чудом из другой жизни, хотя он рос в семье, не отличавшейся большим достатком и жившей в таком же вросшем в землю доме на шумной базарной площади, в каких и многие из нас.
Лучше всего запомнились предвечерние прогулки с Борисом. Всякий раз, когда представлялась возможность, мы встречались на углу Молочной и Михайловской и отправлялись бродить по слабо освещенным переулкам вокруг Конного базара и Плехановки.
Затихающая к вечеру харьковская окраина в стороне от трамвайных улиц, редкие тусклые фонари, дымок самоваров над дворами, запахи разросшейся сирени и акаций за перекошенными заборчиками палисадников, цоканье копыт битюга, лениво переступавшего после трудового дня, — все это располагало к неторопливому разговору и мечтам. Борис, переполненный миром, приоткрывшимся ему в книгах, нашел во мне благодарного слушателя. Он рассказывал мне историю. Но чаще всего читал стихи. Здесь в пыльных переулках Старобельской и Конного базара Борис открылся мне той стороной, которая была неведома школьным поклонникам его недетской эрудиции. Его подлинной и пока еще глубоко скрытой страстью была поэзия. Как я понял во время этих прогулок (и чему не раз увидел подтверждение за многие годы общения с Борисом), обычные для одаренных юношей поиски приложения своих способностей не коснулись Бориса. Он не метался между наукой и искусством. А в искусстве — между живописью, музыкой, литературой, в литературе — между прозой и поэзией. Знал ли он сам в ту пору жизни, что его путь поэзия? Слуцкий не оставил своей «Охранной грамоты». О том, каким он представлял себе тогда свой жизненный путь, мы можем лишь догадываться.
В первые годы нашей дружбы он еще не читал своих стихов. Но русской поэзией уже была полна его душа.
Покоренный поэзией, Борис не стал пустым романтиком, как это нередко случается с молодыми людьми. Он был серьезный организованный ученик, книгочей и эрудит. Его «золотой аттестат» не был наградой за успехи лишь в гуманитарных науках. Отличные оценки по всем другим предметам соответствовали его знаниям.
Наряду с поэзией его страстью была книга. «В семье у нас книг почти не было… — вспоминал Борис. — Первая книга стихов, самолично мной купленная на деньги, сэкономленные на школьных завтраках, томик Маяковского… В середине тридцатых годов в Харькове мне и моим товарищам, особенно Михаилу Кульчицкому, читать стихи было не просто: достать их стоило немалого труда. Книжку Есенина мне дали домой ровно на сутки, и я подряд, не разгибая спины, переписывал Есенина. До сих пор помню восторг от стихов и острую боль в глазах. Точно так же, как радость от чтения какого-нибудь однотомника — тогда это был самый доступный вид книгоиздания — смешивалась с легким чувством недоедания. Короленко — полтора рубля — тридцать несъеденных школьных завтраков».
Мать, бывало, на булку дает мне пятак, А позднее — и два пятака. Я терпел до обеда и завтракал так, Покупая книжонки с лотка.Борис поражал не только количеством прочитанных книг, но и знанием ценностей книжного рынка. Уже в ранние годы на деньги, сэкономленные от школьных завтраков, он собрал библиотеку раритетов.
Не было для Бориса большего удовольствия, чем рыться в книжных развалах и на полках букинистических магазинов. Он мог не только рассказать содержание, но и многое о самой книге. Было немало таких книг, о которых он знал все: кем и когда впервые издана, сколько выдержала переизданий, какое издание лучше и кем иллюстрировано, цензурные трудности и многое другое. Его невозможно было увидеть без книги. Когда в Харьковском театре русской драмы готовилась постановка «Гэмлета», Борис подарил режиссеру Крамову изданную в Веймаре на английском языке режиссерскую разработку «Гамлета» знаменитого английского режиссера Гордона Крэга с его собственными рисунками. Зная английский, Борис понимал, какая ценность попала в его руки, но расстался с ней без сожаления: его с детства отличало бескорыстие (П. Г.). Л. Лазарев вспоминает, что в пору, когда он со Ст. Рассадиным и Б. Сарновым стали писать пародии, Борис поддержал это занятие и в порядке поощрения подарил ему редкую книгу пародий А. А. Измайлова «Кривое зеркало», вышедшую в 1912 году в «Шиповнике».