По ту сторону добра и зла
Шрифт:
266
"Истинно почитать можно лишь того, кто не ищет самого себя".
– Гёте советнику Шлоссеру.
267
У китайцев есть поговорка, которой матери учат уже своих детей: siao-sin, "уменьши свое сердце!". Такова по сути и основная склонность поздних цивилизаций - я не сомненаюсь, что античному греку прежде всего бросилось бы в глаза в нас, нынешних европейцах, самоумаление, - уже одним этим мы пришлись бы ему "не по вкусу".
268
Что же такое в конце концов общность?
– Слова суть звуковые знаки для понятий; понятия же - это более или менее определенные образные знаки для часто повторяющихся и одновременно проявляющихся ощущений, целых групп ощущений. Чтобы понимать друг друга, недостаточно еще употреблять одинаковые слова, - нужно также употреблять одинаковые слова для однородных внутренних переживаний; нужно в конце концов иметь общий опыт с другими людьми. Оттого-то люди, принадлежащие к одному народу, понимают друг друга лучше, чем представители разных народов, даже когда они говорят на одном языке; или, обратно, если люди долго жили вместе при сходных условиях (климата, почвы, опасности, потребностей, работы), то из этого возникает нечто "понимающее самого себя" - народ. Во всех душах одинаковое число часто повторяющихся переживаний получает перевес над более редкими: в этой сфере люди начинают понимать друг друга все быстрее и быстрее - история языка есть история процесса сокращения, - а это быстрое понимание порождает все более и более тесную взаимную связь. Чем больше опасность, тем больше и потребность быстро и легко сговориться о необходимом; отсутствие взаимного непонимания в опасности - вот условие,
269
Чем более психолог - прирожденный, неизбежный психолог и разгадчик душ - начинает заниматься выдающимися случаями и людьми, тем более грозит ему опасность задохнуться от сострадания: ему нужна твердость сердца и веселость больше, чем кому-либо другому. Гибель, падение высших людей, чужеродных душ, есть именно правило: ужасно иметь такое правило постоянно перед глазами. Многообразные мучения психолога, который открыл эту гибель, который раз открыл и затем почти беспрерывно снова открывает в объеме всей истории эту общую внутреннюю "неисцелимость" высшего человека, это вечное "слишком поздно!" во всех смыслах, может, пожалуй, в один прекрасный день сделаться причиной того, что он с ожесточением восстанет на свою собственную судьбу и сделает попытку истребить себя, - что он сам "погибнет". Почти у каждого психолога замечается предательское пристрастие и склонность к общению с заурядными и уравновешенными людьми: этим выдает себя то, что он постоянно нуждается в исцелении, что ему нужно нечто вроде забвения и бегства от того, чем отягощают его совесть его прозрения и разрезы, его "ремесло". Ему свойственна боязнь собственной памяти. Он легко становится безгласным перед суждением других: с бесстрастным лицом внимает он, как поклоняются, удивляются, любят, прославляют там, где он видел, - или он даже скрывает свое безгласие, умышленно соглашаясь с каким-нибудь поверхностным мнением. Быть может, парадоксальность его положения доходит до такой ужасающей степени, что как раз там, где он научился великому состраданию и вместе с тем великому презрению, толпа, образованные люди, мечтатели учатся великому почитанию - почитанию "великих людей" и диковинных животных, ради которых благословляют и чтут отечество, землю, человеческое достоинство, самих себя, - на которых указывают юношеству, по образцу которых его воспитывают... И кто знает, не случалось ли до сих пор во всех значительных случаях одно и то же, именно, что толпа поклонялась богу, а "бог" был лишь бедным жертвенным животным! Успех всегда был величайшим лжецом, - а ведь и само "творение" есть успех; великий государственный муж, завоеватель, человек, сделавший какое-нибудь открытие, все они замаскированы своими созданиями до неузнаваемости; "творение", произведение художника или философа, только и создает вымышленную личность того, кто его создал, кто должен был его создать; "великие люди" в том виде, как их чтут, представляют собою после этого ничтожные, плохие вымыслы; в мире исторических ценностей господствует фабрикация фальшивых монет. Эти великие поэты, например эти Байроны, Мюссе, По, Леопарди, Клейсты, Гоголи (я не отваживаюсь назвать более великие имена, но подразумеваю их), - если взять их такими, каковы они на самом деле, какими они, пожалуй, должны быть, - люди минуты, экзальтированные, чувственные, ребячливые, легкомысленные и взбалмошные в недоверии и в доверии; с душами, в которых обыкновенно надо скрывать какой-нибудь изъян; часто мстящие своими произведениями за внутреннюю загаженность, часто ищущие своими взлетами забвения от слишком верной памяти; часто заблудшие в грязи и почти влюбленные в нее, пока наконец не уподобятся блуждающим болотным огням, притворяясь в то же время звездами, - народ начинает называть их тогда идеалистами; часто борющиеся с продолжительным отвращением, с постоянно возвращающимся призраком неверия, который обдает холодом и заставляет их жаждать gloria и пожирать "веру в себя" из рук опьяненных льстецов.
– И каким мучением являются эти великие художники и вообще высшие люди для того, кто наконец разгадал их! Вполне понятно, почему именно в женщине - отличающейся ясновидением в мире страданий и, к сожалению, одержимой страстью помогать и спасать, страстью, далеко превосходящей ее силы, - вызывают они так легко те вспышки безграничного и самоотверженного сострадания, которых масса, и прежде всего масса почитателей, не понимает и снабжает в изобилии любопытными и самодовольными толкованиями. Это сострадание регулярно обманывается в своей силе: женщине хочется верить, что любовь все может, - таково ее своеверие. Ах, сердцевед прозревает, как бедна, беспомощна, притязательна, склонна к ошибкам и скорее пагубна, чем спасительна, даже самая сильная, самая глубокая любовь!
– Возможно, что под священной легендой и покровом жизни Иисуса скрывается один из самых болезненных случаев мученичества от знания, что такое любовь: мученичество невиннейшего и глубоко страстного сердца, которое не могло удовлетвориться никакой людской любовью, которое жаждало любви, жаждало быть любимым и ничем, кроме этого, жаждало упорно, безумно, с ужасающими вспышками негодования на тех, которые отказывали ему в любви; быть может, это история бедного не насытившегося любовью и ненасытного в любви человека, который должен был изобрести ад, чтобы послать туда тех, кто не хотел его любить, и который, наконец, познав людскую любовь, должен был изобрести Бога, представляющего собой всецело любовь, способность любить, - который испытывал жалость к людской любви, видя, как она скудна и как слепа! Кто так чувствует, кто так понимает любовь - тот ищет смерти.
– Но зачем иметь пристрастие к таким болезненным вещам? Допустив, что этого вовсе не нужно.
270
Духовное высокомерие и брезгливость каждого человека, который глубоко страдал, - как глубоко могут страдать люди, это почти определяет их ранги его ужасающая уверенность, которой он насквозь пропитан и окрашен, уверенность, что благодаря своему страданию он знает больше, чем могут знать самые умные и мудрые люди, что ему ведомо много далеких и страшных миров, в которых он некогда "жил" и о которых "вы ничего не знаете!"... это духовное безмолвное высокомерие страдальца, эта гордость избранника познания, "посвященного", почти принесенного в жертву, нуждается во всех видах переодевания, чтобы оградить себя от прикосновения назойливых и сострадательных рук и вообще от всего, что не равно ему по страданию. Глубокое страдание облагораживает; оно обособляет. Одной из самых утонченных форм переодевания является эпикуреизм и связанное с ним выставление напоказ известной доблести вкуса, которая легко относится к страданию и защищается от всего
печального и глубокого. Есть "веселые люди", пользующиеся веселостью для того, чтобы под ее прикрытием оставаться непонятыми: они хотят, чтобы их не понимали. Есть "люди науки", пользующиеся наукой, потому что она придает веселый вид и потому что ученость позволяет прийти к заключению, что человек поверхностен: они хотят соблазнить на такое ложное заключение. Есть свободные дерзкие умы, которые хотят скрыть и отрицать, что в груди у них разбитое, гордое, неисцелимое сердце (цинизм Гамлета - случай Галиани), и порой даже само дурачество служит маской злосчастному, слишком уверенному знанию.– Отсюда следует, что иметь уважение "к маске" и не заниматься всуе психологией и любопытством есть дело утонченной гуманности.
271
Самую глубокую пропасть образует между двумя людьми различное понимание чистоплотности и различная степень ее. Чему может помочь вся честность и взаимная полезность, чему может помочь всяческое взаимное благожелательство - в конце концов это не меняет дела: они "не могут выносить друг друга"! Высший инстинкт чистоплотности ставит одержимого им человека в чрезвычайно странное и опасное положение одиночества, как святого: ибо высшее одухотворение названного инстинкта есть именно святость. Познание неописуемой полноты счастья, достапляемого купаньем, страсть и жажда, постоянно влекущая душу от ночи к утру и от мрачного, от "скорби", к светлому, сияющему, глубокому, утонченному - насколько такое влечение выделяет людей: это влечение благородное, настолько же и разобщает их. Сострадание святого есть сострадание к грязи человеческого, слишком человеческого. А есть такие ступени и высоты, с которых он смотрит на самое сострадание как на осквернение, как на грязь...
272
Признаки знатности: никогда не помышлять об унижении наших обязанностей до обязанностей каждого человека; не иметь желания передавать кому-нибудь собственную ответственность, не иметь желания делиться ею; свои преимущества и пользование ими причислять к своим обязанностям.
273
Человек, стремящийся к великому, смотрит на каждого встречающегося ему на пути либо как на средство, либо как на задержку и препятствие - либо как на временное ложе для отдыха. Свойственная ему высокопробная доброта к ближним может проявиться лишь тогда, когда он достигнет своей вершины и станет господствовать. Нетерпение, сознание, что до тех пор он обречен на беспрерывную комедию - ибо даже война есть комедия и скрывает нечто, как всякое средство скрывает цель, - это сознание постоянно портит его обхождение: такие люди знают одиночество и все, что в нем есть самого ядовитого.
274
Проблема ожидающих. Нужен какой-нибудь счастливый случай, нужно много такого, чего нельзя предусмотреть заранее, для того, чтобы высший человек, в котором дремлет решение известной проблемы, еще вовремя начал действовать чтобы его вовремя "прорвало", как можно было бы сказать. Вообще говоря, этого не случается, и во всех уголках земного шара сидят ожидающие, которые едва знают, в какой мере они ждут, а еще того менее, что они ждут напрасно. Иногда же призывный клич раздается слишком поздно, слишком поздно является тот случай, который даёт "позволение" действовать, - тогда, когда уже прошли лучшие годы юности и лучшие творческие силы атрофировались от безделья; сколь многие, "вскочив на ноги", с ужасом убеждались, что члены их онемели, а ум уже чересчур отяжелел! "Слишком поздно", - восклицали они тогда, утрачивали веру в себя и становились навсегда бесполезными.
– Уж не является ли "безрукий Рафаэль", если понимать это выражение в самом обширном смысле, не исключением, а правилом в области гения?
– Гений, быть может, вовсе не так редок: но у него редко есть те пятьсот рук, которые нужны ему, чтобы тиранизировать "нужный момент", чтобы схватить за волосы случай!
275
Кто не хочет видеть высоких качеств другого человека, тот тем пристальнее присматривается к тому, что есть в нем низменного и поверхностного, - и этим выдает сам себя.
276
Всякого рода обиды и лишения легче переносятся низменной и грубой душой, чем душой знатной: опасности, грозящие последней, должны быть больше, вероятность, что она потерпит крушение и погибнет, при многосложности ее жизненных условий, слишком велика.
– У ящерицы снова вырастает потерянный ею палец, у человека - нет.
277
– Довольно скверно! Опять старая история! Окончив постройку дома, замечаешь, что при этом незаметно научился кое-чему, что непременно нужно было знать, прежде чем начинать постройку. Вечное несносное "слишком поздно"!
– Меланхолия всего закопченного!..
278
– Странник, кто ты? Я вижу, что ты идешь своей дорогой без насмешки, без любви, с загадочным взором; влажный и печальный, как лот, который, не насытясь, возвращается к дневному свету из каждой глубины - чего искал он там?
– с грудью, не издающей вздоха, с устами, скрывающими отвращение, с рукою, медленно тянущейся к окружающему: кто ты? что делал ты? Отдохни здесь: это место гостеприимно для каждого, - отдохни же! И кто бы ты ни был - чего хочешь ты теперь? Что облегчит тебе отдых? Назови лишь это; а все, что у меня есть, - к твоим услугам!
– "Отдохнуть? Отдохнуть? О любопытный, что говоришь ты!
– Но дай мне, прошу тебя - - " Что? Что? говори же!
– "Еще одну маску! Вторую маску!"
279
Люди глубокой скорби выдают себя, когда бывают счастливы: они так хватаются за счастье, как будто хотят задавить и задушить его из ревности, ах, они слишком хорошо знают, что оно сбежит от них!
280
"Скверно! Скверно! Как? разве не идет он - назад?" - Да! Но вы плохо понимаете его, если жалуетесь на это. Он отходит назад, как всякий, кто готовится сделать большой прыжок.
–
281
– "Поверят ли мне? но я очень желаю, чтобы мне поверили в этом: я думал о себе всегда лишь дурно, думал только в очень редких случаях, только будучи вынужден к этому, всегда без всякого увлечения "предметом", готовый удалиться от "себя", всегда без веры в результат, благодаря непреоборимому сомнению в возможности самопознания, которое завело меня так далеко, что даже в допускаемом теоретиками понятии "непосредственное познание" я вижу contradictio in adjecto, - весь этот факт есть почти что самое верное из всего, что я знаю о себе. Должно быть, во мне есть какое-то отвращение, препятствующее мне думать о себе что-нибудь определенное.
– Не скрывается ли тут, быть может, загадка? Весьма вероятно; но, к счастью, не для моих зубов.
– Быть может, этим выдает себя та порода, к которой я принадлежу?
– Но выдает не мне - что вполне отвечает моему собственному желанию.
– "
282
– "Но что же случилось с тобой?" - "Я не знаю, - сказал он, запинаясь, - быть может, гарпии пролетели над моим столом".
– Теперь случается порою, что кроткий, скромный и сдержанный человек вдруг приходит в ярость, бьет тарелки, опрокидывает стол, кричит, неистовствует, всех оскорбляет - и наконец отходит в сторону, посрамленный, взбешенный на самого себя, - куда он уходит? зачем? Чтобы умирать с голоду в стороне? Чтобы задохнуться от своих воспоминаний?
– Кто обладает алчностью высокой и привередливой души и лишь изредка видит свой стол накрытым, свою пищу приготовленной, тот подвергается большой опасности во все времена; в настоящее же время эта опасность особенно велика. Вброшенный в шумный век черни, с которой он не в силах хлебать из одной миски, он легко может уморить себя голодом и жаждой или, если он тем не менее наконец "набросится" на пищу, - от внезапной тошноты.
– Вероятно, уже всем нам случалось сидеть за столами там, где не следовало; и именно самым умным из нас, самым привередливым по части питания знакома эта опасная dyspepsia, порождаемая внезапным прозрением и разочарованием в нашей трапезе и сотрапезниках, - тошнота на десерт.
283
Если у кого-нибудь вообще есть желание хвалить, то с его стороны будет утонченным и вместе с тем аристократическим самообладанием хвалить всегда лишь в тех случаях, когда не хвалят другие: иначе ведь приходилось бы хвалить и самого себя, что противоречит хорошему вкусу; но, конечно, это самообладание дает приличный повод к тому, чтобы его постоянно не понимали. Чтобы иметь право позволять себе эту действительную роскошь в области вкуса и нравственности, нужно жить не среди болванов, а среди таких людей, непонимание и ошибки которых могут даже доставить удовольствие своей утонченностью, - в противном случае за нее придется дорого платить!
– "Он хвалит меня, следовательно, признает меня правым" - этот ослиный вывод портит нам, отшельникам, половину жизни, ибо он делает ослов нашими соседями и друзьями.