Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По ту сторону кожи (сборник)
Шрифт:

Разобравшись, что мы имеем к Диме отношение, к нам поспешил и затараторил бармен, который, похоже, и управлял этим заведением. «Сначала мы думали, что ваш друг швед, – переводил Игорь как будто не с чужого языка, а на чужой, следуя немецкому и делая в переводе легкие ошибки. – Он выпил весь запас водки, какой был у нас: две бутылки и еще половина. Он сначала хотел угощать наших мэдхен, но водка для них страшно. Только легкое пиво. Тогда он угощал их пивом. И еще мороженым. Он сказал, что самое вкусное мороженое в России. И что в его северном городе мороженое едят даже суровой зимой. Он сообщал много разных вещей о своей жизни. Он очень сильный человек. Русские очень сильный народ. Мэдхен аплодировали, когда он пил новую рюмку. Теперь мы станем считать его особенно уважаемым клиентом. Он здесь может иметь хорошую скидку. Он также получал, потому что купил много водки, премию в виде большого стакана орешков. У него есть право то, что он не съел, унести с собой».

– Да, этому человеку будет чем похвастаться перед внуками, – с искренней завистью сказал Пудис, глядя, как Игорь и маленький японский ученый поддерживают Диму с двух сторон и помогают ему спуститься по ступеням на тротуар.

Мэдхен столпились в дверях и махали ладошками, словно дети, провожающие поезд. Внизу Дима оглянулся, взбодрился, встал по стойке «смирно», постарался щелкнуть каблуками и громко крикнул: «Яволь!» – а затем пошагал вперед гигантскими деревянными шагами. Бонусные орешки каким-то образом тонкой струйкой вытекали у него из кармана и отмечали его путь на асфальте. Игорь пробовал развернуть его в нужную сторону и на весь Риппербан поливал архангельского богатыря крепкой латынью. Маленький японец старался от них не отстать, на ходу меняя флешку в цифровом фотоаппарате. Плоская сумка с лэптопом хлопала его по бедру.

А вот чего я никак не ожидал – это что Пудис окажется маниакальным любителем изобразительных искусств. Причем самых разных эпох и стилей, казалось бы, напрочь один другой отрицающих, перечеркивающих. Быть может, такая всеядность объяснялась как раз тем, что Пудис вовсе не был знатоком. Когда мы ходили с ним по музейным залам, он мало что мог рассказать о художниках, их судьбах, сюжетах картин или каких-нибудь особенностях их живописной техники. Зато он умел как будто вопросы задавать – и

старым полотнам, и нынешним инсталляциям, – важные для себя вопросы, и получать важные ответы. И не стеснялся говорить об этом вслух. Поэтому с ним всегда было интересно. Мне, во всяком случае, куда интереснее, чем с некоторыми моими приятелями и приятельницами, считавшими себя людьми знающими и причастными современному (они называли его актуальным), совершенно, с их точки зрения, закрытому и таинственному для профанов, искусству – когда им удавалось затащить меня в музей или галерею.

У Пудиса было особое пристрастие к осликам и волам в изображениях Рождества. «Вот, смотри, – говорил он, – Рождество для христиан – событие вселенское. И конечно, случайного в таком событии ничего быть не может. Значит, не просто так его свидетелями становятся именно эти скромные животные. А не могучий лев, не гордый орел или благородный конь и даже не верная собака. Конечно же, вол и ослик, слышавшие первый крик младенца Иисуса Христа, одухотворили самый свой биологический вид. Вообще-то христианская культура очень внимательно и чутко относится ко всем, кто видел или слышал Христа во время его земного пути, ко всем вещам, которые имели значение, как-то участвовали в его действиях, не говоря уже о страстях. А вола и ослика почему-то просмотрели. Все, кроме художников. Для самого что ни на есть духовного монаха в самые духовные времена волы и ослы все равно оставались символами животной тупости, непробудной бессознательности. Скотиной, заслуживающей только палки…»

Поскольку обычно Пудис не вещал, как профессор богословия, мне казалось, что к таким его рассуждениям следует относиться с юмором. Теперь, хоть убей, не понимаю, что видел в них тогда забавного. Быть может, он говорил о вещах, которые трогали его душу, он мне открывался, становился беззащитным. Теперь рассказ про вола и ослика сплавился намертво у меня в памяти с его образом. Вернее, с моей печалью, когда я вспоминаю Пудиса. Я теперь знаю, что существует и, наверное, свойственно именно нашему времени одиночество особого рода. Это не когда не с кем поболтать. А когда некого послушать.

Волов и осликов, картин с рождественским сюжетом будет становиться тем больше, чем дальше мы будем двигаться на юг. В Гамбурге, в многоэтажном музее современного искусства, где мы разглядывали сваленные в углу пластиковые шланги, подвешенные к потолку вверх тормашками пишущие машинки и старались проникнуть в смысл видеоарта отечественного художника Кулика, всячески обнимавшегося на экране со своим псом, Пудис постановил: маршрут наш дойдет до Флоренции и Рима. Оттуда уже повернем домой.

Но осуществиться этому не было суждено; всего день прошел – и стали осыпаться песочные замки наших планов, а виноват в этом оказался я и до сих пор чувствую свою вину перед Пудисом. Не то чтобы остро – но чувствую. Потому что подвернулось в Ганновере уличное знакомство с двумя молодыми виолончелистками из местного симфонического оркестра. Они снимали вместе маленькую двухкомнатную квартиру и были рады попрактиковаться в русском языке, который учили еще в гимназические времена и не хотели забывать – любили русскую классическую музыку. Они сказали, что в их оркестре есть скрипач – русский, писатель, эмигрант.

Одну звали Марта, другую – Фрауке. Такое сочетание нас с Пудисом смешило – прямо как в оперетте, когда нужно вывести дуэт типичных немок для исполнения куплетов. Ну хоть бы одна могла зваться как-нибудь поуниверсальнее: Анна, Елена… И красивы они были совершенно немецкой красотой. То есть, с одной стороны, Марта и Фрауке (если перекрасить их в блондинок и нарядить в платья с рюшечками и глубоким вырезом) вполне подошли бы для рекламы пива “Lo#wenbra#u”, с другой – их как бы зачаточная пышность, плавная тяжесть, чуть-чуть, на самой грани широковатая для нынешних представлений об идеале кость совершенно не мешали, наоборот, только подчеркивали в них и слегка застенчивую грацию, и чувственную женскую притягательность. Они были даже похожи друг на друга, как бывают похожи дети одной матери и разных отцов. Держались они очень скромно даже для виолончелисток. В моей московской компании их, пожалуй, сочли бы примороженными скучными интеллигентками. Сперва казалось, что они постоянно испытывают некий легкий испуг в отношении всего, что их окружает. Но потом я разобрался: именно испуг, страх здесь совершенно ни при чем. Просто так выглядит обычное, свободное поведение людей, как раз почти совсем избавленных от страха и вместе с тем – лишенных абсолютно, от природы, какого-либо внутреннего хамства.

Ну а от нас, понятное дело, веяло романтическим духом странствия и вольницы. И наши практические занятия с Мартой и Фрауке как-то сами собой, настолько естественным образом, что почти и незаметно, переместились из области русского языка в другие области. Только у Пудиса с Фрауке что-то там не сошлось. На следующую ночь я застал ее печально курящей в кухне и вдруг почувствовал прилив нежности, подошел и обнял. Вот так получилось, что мне достались они обе. И, прямо скажем, это оказалось не худшим, что мне доводилось в жизни испытывать. В итоге в Ганновере, где днем делать было совершенно нечего и все, что могло составить культурную программу – посещение небогатого музея, на час, не больше, – мы застряли на неделю. По ночам Пудис ворочался за тонкой стеной, а днем делал мне страшные глаза, однако прямо ничего не говорил. Может, ему стоило попытать счастья с Мартой. Но ни он, ни она не решались, что ли. Или не хотели. Чему я, в общем-то, был рад. Мне было бы жаль лишиться Марты. А принимать участие в совсем уже коллективных действиях я бы не согласился.

Если бы мы оставались запертыми в Ганновере, Пудис наверняка взбесился бы уже на второй день. Но у Фрауке имелся «фольксваген», и, когда они с Мартой были свободны от репетиций и выступлений, мы вчетвером залезали в небольшую машину и отправлялись на экскурсии по окрестностям, в радиусе полусотни километров. Мне кажется, Фрауке чувствовала себя виноватой перед Пудисом и старалась быть внимательной к нему. Мы видели в Гаммельне, как бьют часы и движутся перед циферблатом фигуры, представляющие, конечно, крысолова с флейтой, который уводит за собой детей. Гуляли по Бад-Пирмонту – скучному курорту для стареющих миллионеров; табличка на доме сообщала, что здесь когда-то останавливался Петр I. Заезжали в деревеньку Боденвердер, откуда родом барон Мюнхгаузен, смотрели фонтан в виде, разумеется, пьющей ополовиненной лошади с седоком и поднимались к гигантскому памятнику кайзеру Вильгельму – это целое архитектурное сооружение, поставленное на высокой горе. Вильгельм простирал руку над Германией. Под Вильгельмом, на каменной трибуне, вроде трибуны нашего Мавзолея, легко представлялся коричневый Гитлер – перед черными рядами, в свете огромных факелов, для которых в стене был предусмотрен специальный крепеж.

Но было понятно, что долго так продолжаться не может. Я ведь – хотя уже пообвыкся, чувствовал себя самостоятельным и теоретически не боялся остаться здесь без Пудиса – не мог просто сказать ему: мол, двигай дальше один, а я нашел свое счастье, спасибо, благодарствуем за интересную и познавательную поездку. К тому же я убеждал себя, что особую прелесть моим нежным отношениям с Мартой и Фрауке придает как раз их мимолетность, и, чтобы все не испортить, не превратить в затягивающую пошлость, необходимо их вовремя прекратить, разорвать – именно пока еще делать этого совершенно не хочется.

И мы уехали, на юг. В Аугсбурге остановились у жонглера из Александрии, такой городок на Украине. Потом, в Москве, я отыскал его в имевшемся у родителей старом советском атласе. Кировоградская область. Теперь, может быть, область уже переименовали. Вопреки распространенным представлениям о жизни циркачей, жонглер обитал не в раскрашенном вагончике на заднем дворе шапито, а в обычной квартире. Цирк, с которым он прибыл сюда, давно уехал, а жонглер остался, потому что надоело мотаться, потому что у его импресарио неплохие контакты именно тут – в Баварии, Венгрии, Австрии, Италии, даже на северных Балканах; потому что он отличный артист с яркими, нестандартными номерами и с ним с готовностью заключает короткий контракт всякий новый цирк, прибывающий в Аугсбург. Когда он возвращался домой поздно вечером, после выступления, его руки, сбросившие недавнее напряжение, ничего не могли удержать – все, за что он брался, летело на пол. Посуда у него была главным образом металлическая. Из окна его квартиры был вид на кладбище, где каждый вечер на каждой могиле служители зажигали свечу. Убирали кладбище унылые, как заключенные, русские эмигранты (ну, для немцев – русские; большинство обретавшихся в Аугсбурге были, по словам жонглера, как раз с Украины). Жонглер объяснял, что тут, на кладбище, сплошь высококультурные: писатели, кинооператоры, кандидаты наук. Сгрести листья, убрать мусор, подмести дорожки – это считается легким трудом. Сюда отправляют как бы на общественно полезные работы тех, кто сидит на социальном пособии и не слишком крепок здоровьем.

Жонглер увлекался психоделическими наркотиками, а по этой части маленький Аугсбург не шел ни в какое сравнение с большим Мюнхеном, куда жонглер очень хотел, но по разным причинам пока еще не мог переехать совсем и катался на поезде раз-два в неделю. При нас он получил несколько предложений выступить в ночных клубах Северной Италии – и решил все соединить в одну поездку дней на десять. А за день до отъезда устроил нам халтурку – новый цирк уже разворачивался на окраине города, и жонглер был знаком с его хозяином-бельгийцем. Мелкая хозяйственная работа и мытье швабрами слона в первой половине дня сменились во второй поездкой на джипе в магазин программного обеспечения и реанимацией бестолково навороченного и густо заселенного вирусами – меньше надо интересоваться порнографией в Сети – хозяйского ноутбука. Это я подсмотрел, как бельгиец кроет компьютер на чем стоит свет, потому что виснет или чего-то там не делает бухгалтерская или учетная программа. А Пудис довольно легко сумел его убедить, что мы исправим ситуацию надежнее и, главное, за меньшие деньги, чем любая официальная служба техподдержки. Теперь мы могли купить себе автобусные билеты.

В Мюнхене, пока жонглер отправился по своим торчковым делам, Пудис, разумеется, потащил меня в Старую Пинакотеку – мы удачно попали в бесплатный день – смотреть картину, где битва Александра Македонского и персидского царя Дария как бы перерастает в космическую битву всего со всем: моря, неба, земли. Я даже понимал умом, что мы сейчас видим особенные вещи, что этих микрочеловечков в золотых латах, сражающихся под меганебесами, и рыцаря в глухом лесу, и автопортрет Дюрера в образе Христа, и черную картину Босха, известную мне еще по подаренному какими-то родственниками альбому, который в детстве я часто рассматривал вместе с мамой, стоит как следует запомнить. Но душа моя тогда совершенно омертвела. Обнаружилось, что в Ганновере я все-таки не на шутку влюбился, причем сразу в обеих, и теперь, вспоминая о них, я испытывал бешеное, угрюмое возбуждение и дикую тоску. Я всерьез боялся, что не выдержу, брошу все же Пудиса и помчусь обратно – хотя заранее было ясно, что ничего

хорошего из этого получиться не может.

Мы могли бы повернуть в Зальцбург, о красоте которого те, кто в нем бывал, мне еще дома прожужжали уши. Или двинуться по Италии вместе с жонглером. Но Пудис угадал, что со мной творится. И когда жонглер обмолвился, что знает хорошее место в горах, пару раз проводил там с друзьями психоделические уик-энды, Пудис решил, что именно это мне с моей любовной болезнью и необходимо теперь в первую очередь. Благо в билете имел значение только конечный пункт, входить-выходить по дороге можно где хочешь и сколько хочешь. «Знаешь, – сказал Пудис, – как залечивали раны и восстанавливали внутреннее равновесие японские самураи? Лес, снежные вершины, безмолвие». Я не спорил. Мне было все равно.

Автобус спустился вниз с бана и встал у небольшого супермаркета, мы и десяти минут не проехали от итальянской границы. Жонглер сказал, что сойдет с нами, проводит – время позволяет ему, – а уедет каким-нибудь другим рейсом. Супермаркет здесь был довольно дорогой. Автомобильная дорога, соединявшая деревню с баном, сперва еще спускалась в долину, затем начинала извиваться, забираясь опять наверх. Пешком до деревни было минут пятнадцать. Деревня располагалась уже на склоне горы, ее улочки с серыми двухэтажными каменными домами как будто нависали одна над другой. Где-то посреди нее была церковь, отмеченная высокой типовой колокольней. Не знаю, как сами церкви, но колокольни – я уже успел заметить это даже на том коротком отрезке пути, что мы проехали по Италии, – во всех деревнях были совершенно одинаковы. Построены, наверное, по единому проекту, спущенному на места из Ватикана.

Пока шли, я смотрел все больше себе под ноги и только у самой деревни наконец очнулся, поднял голову, увидел панораму целиком. У гор есть свойство – они никогда не бывают такими, какими ты ожидаешь их увидеть, какими как бы предполагает их все окружающее тебя пространство. Положим, если долго идешь по густому лесу, скрывающему общий вид, но конструируешь в голове, воображаешь себе пейзаж в целом, потому что временами видишь отдельные детали, видишь вершины над деревьями и вроде бы можешь представить изменение своего положения относительно них, – и вдруг попадаешь на открытое место. Горы окажутся ярче или темнее, выше или ниже, дальше, ближе, массивнее или наоборот, но только не такими, как ты предполагал, ждал, – обязательно в первый момент ошеломят, оставят в растерянности или в удивлении. Здесь – было такое чувство, будто горы мгновенно надвинулись на меня, плотно окружили, взяли в «коробочку». Много выше по склону, который на этой высоте казался уже почти отвесным, на уступе – может быть, рукотворном, сделанном специально – ярко сверкала, отражая солнечные лучи, еще одна маленькая белая церковь или часовня. К ней тянулась из деревни ниточка тропы. Старушка прошла мимо нас, вела на ремне, вроде собачьего поводка, козу. Интересно, кто поднимается туда, в часовню? Вот старушка – вряд ли ей это по силам. Кто и как часто?

В деревенском магазине с темным деревянным прилавком, пропахшим сыром и зеленью, мы купили на несколько дней еды: хлеб, фасоль, супы быстрого приготовления, кофе, сахар, красное вино в пакетах. Здесь продавали еще отличные спички – толстые, с большими головками. Тяжелую спортивную сумку с костюмом, булавами, кольцами и мячиками жонглер не побоялся оставить здесь же, у прилавка, и по-немецки попросил пожилого продавца в берете присмотреть за ней. Продавец улыбнулся, кивнул: си, си, синьор, только переставьте вон туда.

Мы пошли по проулку, в сторону от главной улицы деревни, вдоль домов, которые могли быть сложены еще в возрожденческие времена, а то и в Средние века, и никого не встретили, хотя звуки жизни доносились из-за стен, из внутренних дворов. Потом минут сорок поднимались по тропе, ведущей, объяснил жонглер, к перевалу – потом, если будет настроение, сможете прогуляться – сквозь негустой лес: скальные выступы, хвоя, какие-то лиственные деревья, красным и желтым еще не тронутые здесь, – и меня удивило, как заботливо тропа была обустроена: на всяком неудобном, слишком крутом или скользком месте – ступени из плоских камней, деревянные поручни-перильца; через ручеек – опрятный мостик: дерево, наверное, даже чем-то обработано и выглядит совсем свежим. Я сказал жонглеру: здесь, судя по всему, обжитое место, и зачем мы туда, как там будем, у всех на виду? «Не беспокойся, – засмеялся он; вот что значит тренировка, я бы засмеяться не смог на ходу, в гору, перехватило бы дыхание. – Никто вам не помешает». Слева и впереди поднялась стена темного камня, мы услышали ее раньше, чем увидели: ее беззвучное присутствие изменило акустику леса. Подъем стал положе, лес расступился, мы вышли на большую овальную поляну, горный луг. Он примыкал к высоким уже скалам, в них обнаружилось не слишком заметное, узкое ущелье, и в ущелье, прилепившись стеной к скале, стоял продолговатый, как амбар, дом из грубо обработанного, может быть, просто наколотого в каменоломне белого камня, с деревянной крышей.

Внутри мы нашли каменную печь с очагом, две основательные деревянные кровати со спинками, стол темного дерева (на столешнице граффити не было; был вырезан ножом некий вензель – но очень искусно), аккуратные полочки, стулья, топор; стояла даже какая-то посуда, даже шкафчик был вполне антикварного вида – как его сюда затащили (впрочем, еще интереснее, как затащили самые камни для дома – нигде поблизости каменоломни я так и не обнаружил)?! Настоящий охотничий домик, разве что рогов не хватало на стене. Чувствовалось, что Пудис изумлен – такого он не ждал. Спросил, чей дом. Жонглер пожал плечами:

– Не знаю. Ничей. Меня сюда итальянцы привозили. Говорят, во время войны это был тайный госпиталь партизан, прямо под носом у врага. Врут наверняка. Дом так стоит, будто спрятан, – вот и врут. Итальянцы так гордятся своими партизанами, что всерьез верят, будто те были повсюду и победили Германию чуть ли не в одиночку.

Он любовно похлопал ладонью по каменной стене. Ему явно было приятно вспомнить о чем-то, происходившем здесь.

– Вообще-то они ничего, итальянцы. Лучше немцев. А дом, может, для егерей построен, смотрителей. Но это не значит, что он им принадлежит. Земля ведь не частная. Ну, мне пора, пожалуй, – оборвал жонглер. – Вода там, отыщете. Так что на все добре, бувайте-обувайте. Да, – Он обернулся уже на тропе, на выходе из ущелья, мы видели его против света, и его движение, полуоборот, показалось каким-то особенно грациозным, плавным, гибким, как движение гимнаста или танцора, – если быстро сорветесь отсюда, приезжайте в Болонью. Найдете в центре клуб «Хаос». Завтра и послезавтра по вечерам я в «Хаосе».

И ушел. Я так и не спросил его, как давно он уже отирается здесь, в Южной Европе. Сколько требуется времени, чтобы не просто выучить, а научиться чувствовать такие вещи, как интервал междугородних автобусов именно в нужном ему направлении на промежуточной остановке, в горах? Откуда он вообще знал, что нужный ему автобус сегодня будет еще – а дело шло к вечеру? Мы ни с кем не разговаривали, когда приехали, не читали никакого расписания…

Первоначально у нас действительно была идея добраться до Болоньи на третий день и, может быть, двинуться куда-нибудь дальше с ним вместе. Но мы не поехали, и след жонглера для нас потерялся. Стоило развести в доме огонь, повесить над ним тускло блестящий, отдраенный прежними постояльцами латунный чайник с полусферической нижней частью – для очага, чтобы вешать над открытым пламенем, в России я таких не встречал нигде, на столе его следовало ставить в специальный чугунный треножник, – и этот дом, это место сразу околдовали меня. И Пудиса – я видел – околдовали тоже. Аккуратно наколотые дрова лежали возле двери, но мы их суеверно не трогали, ходили к лесу за сучьями. Легли спать, когда стемнело, и встали с рассветом. Мы почти не разговаривали. Лес заканчивался неподалеку от нас, начинались голые скалы. Вдали на отдельных вершинах лежали не слишком большие снежные шапки. Я помнил – в Северной Италии должны быть первосортные зимние горнолыжные курорты. Сверху, со скал, стекал ручей или даже маленькая бурная речка, а попадая на наш пологий участок, она прорыла себе уже глубокое русло, успокаивалась, вода струилась медленно, как будто сразу загустела, глубина начиналась резко, сразу у берега. Я вставал на колени, чтобы умыться, смотрел на свое отражение, через несколько мгновений начинал видеть сквозь него: у самого дна шевелились темные, увеличенные линзой воды спины рыб. “God is a concept by which we measure our pain” [1] , – напевает Пудис себе под нос. Мое тяжелое желание, любовная тоска, горечь расставания претворялись здесь в терпкую тинктуру любви. Я считал – теперь буду добавлять ее по щепотке ко всему, что со мной отныне случится.

Ели, спали, почти не говорили, готовили свою нехитрую еду, кофе, сходили за километр на перевал, сидели на пороге, смотрели на горы. Дом вроде бы и спрятан был в ущелье, но само ущелье располагалось таким образом, что солнце, по крайней мере сейчас, в начале осени, заливало его уже с утра, а окончательно уходило за скалы лишь незадолго до заката. На входе в ущелье, на самых скалах, густо разросся невысокий кустарник, горы были видны будто в раме. Пили по полчашки красное вино. И до сих пор у меня такое ощущение, такая память, что лучше вина я не пил никогда и нигде. Если поразмыслить, ложным, выдуманным оно не может быть в любом случае, ведь речь о моем переживании, а не о каких-нибудь винодельческих критериях – всем известно, какой хлеб самый вкусный. Однако один русский француз некоторое время спустя объяснил мне, что дело, возможно, было не только в этом. По его словам, в Европе у производителей вин существуют договоры, какое количество марочного вина будет каждый год разливаться в бутылки, чтобы не обвалить рынок. Остальное, вне зависимости от качества, может отправиться и в дешевые столовые купажи, и просто в пакеты. Так что имеются шансы приобрести за бесценок по-настоящему хорошее вино, хотя и не будешь знать – какое. Впрочем, информацией, связанной с такими вещами, тоже втихомолку торгуют. Не то чтобы это был большой и сильно криминальный бизнес. И русские в нем не участвуют, поскольку ничего не понимают в вине. Но порой в Италии или во Франции можно встретить балканских эмигрантов, загрузивших винными пакетами определенного сорта целый грузовичок.

Нам было нужно здесь так мало, что наших запасов могло бы хватить еще на неделю, никак не меньше. Но утром четвертого дня поднялся со стороны деревни человек в зеленой униформе, похожей на костюм рекламного тирольца. По-английски он не говорил, а при помощи известных нам музыкальных терминов итальянского происхождения можно передать не так уж много мыслей. Никакого оружия не было при нем, но мы быстро сообразили, что это и есть егерь и пришел он сюда проверить, чем мы тут занимаемся и как обстоят дела (интересно, явился бы он с проверкой, если бы узнал в деревне, что в горном доме остановились немцы или французы, а не какие-то непонятные славяне?). Нет, он нас не гнал. Он вообще не корчил из себя инспектора, начальника, держался приветливо, улыбался, а в дом только заглянул – и стал еще приветливее, убедившись, видимо, что мы здесь ничего не порубили на дрова, не изгадили и не сломали. И удалился, махнув на прощанье рукой, все так же с улыбкой. Вероятнее всего, он бы и не вернулся сюда – но ничего не поделаешь, мы уже чувствовали себя под надзором. И решили не ночевать.

Мы остановились в деревне на площади, прежде чем идти к супермаркету ждать автобус. Сели на каменную лавку. Наступали сумерки. В часовне на горе зажегся огонек. Людей теперь на улице было больше, нас разглядывали с любопытством. «В разных местах, – сказал Пудис, – время даже останавливается, затухает по-разному. В Бразилии не так, как здесь. В Индии не так, как в Бразилии. На севере Индии не так, как на юге. Жаль, что в России вместо воздуха – скажем так: нижнего воздушного слоя – взвесь хамства, тоски и неудачи. И каждый раз приходится заново сквозь нее пробиваться, выныривать, прежде чем начнешь что-нибудь чувствовать. Быстро выматывает. А так ничего, тоже можно поездить. Раньше я ездил. Много».

Поделиться с друзьями: