По ту сторону
Шрифт:
– Ваш муж лечился у психиатров?
Та дрогнула и нервно замотала головой.
– Уверены? – удивился он. – Ходили слухи о его невменяемости. Похоже, он наш пациент.
Что-то скользкое зашевелилось на дне его глаз, и я почуяла угрозу. Виктор Петрович грузно развернулся, вздохнул, сцепил руки в замок.
– Дела обстоят не лучшим образом, – сказал он, глядя поверх моей головы, – Придется тебе, Вероника, задержаться на время, пройти дополнительное обследование. Тебя переведут к Сергею Сергеичу и там продолжат лечение, согласно новому диагнозу.
Следующие пятнадцать минут он объяснял причины, по которым я должна лечиться у товарища СС. Я плохо слушала – щемило сердце, а когда он умолк, безнадега сдавила клешней. Встал вопрос о моем несовершеннолетии и о согласии опекуна. Я посмотрела на мать, как-то сразу все поняла и разрыдалась в голос. Меня вывели из кабинета, а через пару минут мать подписала все бумаги.
Лечебница окружена тройной петлей колючей проволоки, по периметру вышагивают военные с собаками. Двери без ручек – их персонал носит в карманах халатов. Мертвая тишина, лишь с верхнего этажа время от времени доносятся не то крики, не то стоны. Палата на девять человек. Все на прогулке. Моя кровать у окна. Сквозь решетку видна тайга да часть прогулочной площадки. С замиранием сердца жду появления
– Ты кто?
– Я – Ника.
– Привет, я – Руфина.
Глаза, как два озера, распахнутые, прекрасные и абсолютно слепые.
– Меня сюда родственники упекли, я здесь уже десять лет. Не бойся, меня не лечат, со мною можно говорить. Смотри, не попади под инсулин!
Позвали на обед. За длинными столами все обитатели второго женского этажа. Дети и взрослые с лицами уродливых кукол, алкоголички с черными кругами вокруг глаз и аутисты – весь цвет советской психиатрии молча кладет еду в рот. Мы сидим за столом, и я бережно перекладываю огурцы в тарелку Руфины. Раздается громкий топот, и в столовую входит девочка лет двенадцати: босая, халат нараспашку, волосы всклокочены, мертвенная бледность щек и злобный взгляд без проблеска мысли. Я дрожу всем телом, и тут мне на плечи опускаются чьи-то теплые руки. Я поднимаю лицо, вижу Ольгу Ивановну – нашу соседку по лестничной клетке. Я знаю Ольгу Ивановну давно и только сейчас понимаю, где она работает.
– Не дергайся, веди себя спокойно, иначе лишишься свиданий.
– За нами наблюдают и доносят докторам, – сообщает Руфина, – Свидания получают только смирные психи.
Из последних сил стараюсь вести себя здраво, только не знаю, что входит в это понятие.
Вечером меня допрашивает врач. Я умоляю отпустить меня домой и слышу в ответ, что мне нужно лечиться. Ни интереса, ни намека на участие, только жесткие вопросы, въедливые уточнения и дежурная улыбка, не значащая ровным счетом ничего. Лечения не назначают – ждут, пока главврач утвердит диагноз, а на ночь суют в рот блестящий черный шарик, после которого я проваливаюсь в тяжелый сон без сновидений.
Утром больные отплывают в комнату для свиданий, я сижу на кровати, жду приговора. В палату входит медсестра, в ее руке – блестящий шприц. Резким движением она отдергивает мне рукав, я подаюсь назад и чувствую железную хватку на запястье.
– Не дергайся, это доза для младенцев. Во время свидания не вздумай психовать! – с этими словами она всаживает в меня что-то омерзительно холодное.
При встрече с матерью стараюсь не плакать, чтобы не лишиться возможности видеть нормальные лица, находиться по ту сторону двери без ручки. Я поглядываю на санитаров и отвожу глаза. Со мной что-то явно не так: не могу сфокусировать взгляд – он поднимается все выше, скользит на самый верх…под самый потолок… Глаза закатываются, заваливается язык, сводит шейные мышцы и тянет назад, голова запрокидывается. Обеими руками хватаюсь за голову, с силой возвращаю ее на место, но тут весь процесс повторяется снова и в той же последовательности. Меня уводят в палату, укладывают на кровать. Ольга Ивановна садится рядом, гладит меня по руке:
– Не бойся, это пройдет.
– Что со мной?
– Таким образом твой организм отвечает на вторжение психотропных.
Тело сходит с ума, а мозг в полном порядке, и этой пытке нет конца. В меня вливают то глюкозу, то антидот – не работает ни то, ни другое. Четыре часа подряд я бьюсь в агонии, из последних сил тяну себя за шею, когда становится невмоготу. Ольга Ивановна мечется по больнице, звонит главврачу на домашний номер и после минутного совещания, возвращается в палату. Она кладет мне руку на лоб:
– Сикорский просит погладить тебя по голове. Расслабься, он поможет. Наш главврач – могучий экстрасенс. Сейчас он будет думать о тебе…
Через минуту я засыпаю…
… и просыпаюсь только через сутки. Мне снова дают черный шарик, и мир погружается во мрак.
Я открываю глаза: в палате светло, за окном накрапывает дождь.
Что за год на дворе? И какой нынче день? Впрочем, не все ли равно. Я мертва, и неважно, какой нынче день…
В дверях появляется Ольга Ивановна, прижимает палец к губам. Секунду спустя в палату входит мать, садится на кровать, сует мне в руку бутерброд с икрой, тревожно шепчет на ухо:
– Меня пропустили в отделение – случай беспрецедентный. Ольга Ивановна сильно рискует, но я должна тебя предупредить. Сегодня тебя поведут к главврачу. От этого разговора будет зависеть твой диагноз. Я звонила, пыталась ему объяснить, что ты не больна, что меня обманули и вынудили подписать.
– Что он ответил?
– Сказал, что не слышал ни слова, а в твоих симптомах разберется сам.
– Когда идти?
– Прямо сейчас… И, пожалуйста, думай, что говоришь! Не рассказывай лишнего!
Ольга Ивановна торопит нас на выход.
– Тебе пора, мне тоже, – мать тычет пальцем в бутерброд, – Слижи хотя бы икру!
Я заталкиваю в рот весь кусок, говорю: «Шпашибо!» и выхожу из палаты.
Вид главврача меня смущает – он выглядит молодо и несерьезно, а еще напоминает Пьера Безухова – такой же неуклюжий очкарик.
Какое-то время мы просто говорим: обсуждаем погоду, последние фильмы. Я рассказываю ему о школе, о бассейне, о предстоящей поездке в Москву. Сикорский тихо улыбается, потом становится серьезен:
– Ника, я задам тебе вопрос, он может стать последним, а может таковым не стать. Не торопись с ответом – подумай!
Он делает паузу и с расстановкой произносит:
– Здесь кое-что записано с твоих слов … например то, что по ночам ты слышишь музыку. Подумай и ответь: ты слышишь ее или чувствуешь?
Последние слова он повторяет дважды.
Я с облегчением вздыхаю:
– Нет, доктор, я ее не слышу, если вы о галлюцинациях. Она звучит во мне, внутри меня, я просто ее ощущаю, я – автор. Должно быть, тот любезный врач меня не понял, а может быть, я плохо объяснила.
Сикорский улыбается и что-то пишет на листе. Я набираюсь храбрости и обращаюсь к нему:
– Позвольте мне лечиться в другом месте! Здесь я погибну!
Он поднимает на меня свои близорукие глаза:
– Девочка моя, тебе не нужно лечиться ни здесь, ни где-либо еще. Я не дам тебе расплачиваться за грехи твоего отца. Ему уже не помочь, а вот тебя я защитить сумею. Живи дальше, занимайся спортом, поступай в свой ВУЗ, и не вспоминай больше ни обо мне, ни об этом месте.
Мое заключение длилось неделю и стоило мне семи дней жизни.
На утро я покинула лечебницу и больше не возвращалась туда даже в мыслях.
Вступительные экзамены прошли как в дыму. Я с трудом выходила из седативного клинча, плохо засыпала по ночам и панически боялась любых скачков давления.
Экзамен по английскому был первым и ключевым – сквозь эти жернова прошло не больше десяти процентов.
Моя фамилия оказалась в последней пятерке, и ждать своей очереди пришлось целый день. Прошел слух, что конкурс выдался рекордный – двадцать пять человек на место. И теперь вся эта возбужденная толпа колыхалась у входа, то смыкаясь, то расступаясь. Меня вызвали ближе к вечеру, когда в коридоре оставалось не больше десяти человек. Я вошла в аудиторию, уставшая и заторможенная, вручила паспорт, вытянула билет и заняла свободный стол. Текст показался несложным, грамматическое задание – посильным. Я склонилась над листком и неожиданно для себя нарисовала рожицу в медицинском колпаке. Немного подумав, дорисовала лекарю рожки и бородку, а внизу набросала план ответа.
– Девять неудов и один жалкий уд, – констатировала экзаменатор и протянула ведомость председателю комиссии.
Тот обреченно вздохнул и устало произнес:
– You may start.
И я стартанула. Мои натренированные мозги, словно мышцы пловца, мгновенно напряглись и выдали свой максимум в кратчайший промежуток времени. К концу моего выступления председатель комиссии расслабился окончательно. Покачиваясь в кресле и блаженно улыбаясь, он утвердительно кивал, сыпал изящными шутками и афоризмами. Потом заговорил по-русски:
– Спасибо вам, барышня за ответ. Четко и грамотно. Вы доставили нам удовольствие. Где остальные бриллианты, я вас спрашиваю? Где они? Почему к нам идут люди, не имеющие понятия ни о грамматике, ни об орфографии? А вас, барышня, я возьму в свою группу. Поверьте, у меня в запасе еще много анекдотов.
Уже в коридоре я открыла зачетку… и ощутила шелест крыльев за спиной.
На экзамене по истории со мной вышла другая история. «Отлично» я получила скорее с перепугу. Открыв билет и прочитав вопрос, я шумно выдохнула и взялась за ручку. Я так боялась оказаться неполиткорректной, что истории хана Батыя, со всеми его деяниями, отвела пару скромных страниц. Зато подвиги и творчество вождя, его неизгладимый вклад в историю советского народа описывала долго и красноречиво. Экзаменаторам пришлось прервать мой монолог, и славная эпоха шалаша не получила должного внимания.
После такого мощного прорыва по основным дисциплинам, дальнейшие экзамены сделались формальностью. Я легко набрала проходной бал и вышла на конкурсную прямую.
Не прошло и недели, как я стала студенткой. А еще через неделю из ссылки вернулся отец. Он открыл мой студенческий билет и молча развел руками.
– Как ты умудрилась? Почему не написала? Я бы помог…
– Как хорошо, что не помог!
– Почему?
– Все московские спецслужбы лежали бы костьми у входа в институт.
– И все-таки ты молодец! – уважительно произнес отец, – Вся эта история с больницей… Не думал, что у тебя хватит духу подать документы.
– Нет, папа, с духом я не собиралась. Мой дух тут не при чем – он все еще прячется где-то внутри, заколотый психотропной дрянью.
Отец ничего не ответил. Он отвернулся к реке и поежился.
Так мы и стояли, уставившись в серую рябь, по которой скользили обрывки заката.
Блаженное студенчество, ты будто праздник, исполнено надежд и ожиданий. Ты летишь навстречу взрослой жизни, подняв забрало и веря в свою бесконечность.
Дивная пора первых зачетов и громких провалов, экзаменационной лихорадки и сизых непроглядных курилок. Ни лингафоны, ни бесконечный марксизм-ленинизм не в силах пошатнуть твоего оптимизма, а преподы-садисты воспринимаются как неизбежное, но временное зло.
Очередные разборки отца со стражами режима вылились на страницы московских газет. Какой-то ретивый журналист обозвал отца импозантным аферистом с ранней сединой, а чуть ниже – матерым агентом империализма и завзятым клеветником. В который раз отца погнали из Москвы, и мне пришлось переехать в общежитие.
На самом деле, только в общежитии узнаешь, что значит быть студентом, как подготовиться к занятиям, когда у тебя на голове скачут бесконечные юбиляры и их гости, как на жалкую стипендию прокормить себя и всех соседей по комнате и как за два часа отоспаться перед зачетом.
В те годы помощь братским народам и самое высшее в мире образование считались монополией советов. В моем институте училось полмира, а общежитие напоминало Вавилон, бурливший всеми оттенками кожи, акцентами, ароматами специй и экзотических приправ.
Представители южных народов учились из рук вон плохо, зато преуспевали в радостях столичной жизни и бурных этнических застольях. Прибалты и поляки держались особняком, пьянок не устраивали, образование получали качественное. Друзья из чернокожей Африки нередко добирались до аспирантуры, компаний не водили, финансы экономили. Лучше всех жили арабские товарищи и братья с Кавказа. Денег они не считали, родню и земляков находили повсюду, а любвеобильные славянские студентки скрашивали им путь к высотам образования. Шестой этаж был государством в государстве – гостеприимным праздным филиалом высокогорных автономий, туземным раем, где позабыв детей, мужей, работу, все местное начальство заливало глаза самогоном и смачно закусывало пряным разносолом.
С моей новой соседкой Илоной мы ютились в убогой и тесной каморке, пока за дело не взялась ее мать. Она вытянула опухшую сизоликую комендантшу из хмельного омута, сунула ей взятку и получила ключ от лучшей комнаты на прибалтийском этаже. Прибалтийских корней у нас не было, зато имелся общий недостаток: ни я, ни Илона застолий не любили, гулянок не устраивали и волосатых ухажеров не водили. Но даже на этом святом этаже редкую ночь нам доводилось спать спокойно. Часам к одиннадцати вся этническая рать поднималась из-за стола и с шумом десантировалась к нам, на бледнолицые русоволосые этажи. Аудиенции хотели все: раньше всех на охоту выбиралась малопьющая Азия, в ее фарватере следовал Ближний Восток, за ним ордой проносился Кавказ, подминая любого, кто не успел занять оборону. Во время таких набегов мы тихо дрожали в своей комнате и молили Бога, чтобы наш замок оказался самым прочным. Однажды к нам ворвался долговязый тип из солнечной Туркмении со странным прозвищем Тишка. Не рассчитав посадочной полосы, он пролетел всю комнату насквозь и приземлился на Илонкину кровать. Пружины жалко скрипнули под Тишкиным задом, ножки подкосились и одна за другой осыпались на пол. Тишке такая качка оказалась не по силам: он вылез из-под обломков, дополз до унитаза и что-то долго говорил ему на экзотическом утробном языке. Весь следующий день мы меняли замок, чинили кровать и внимательно слушали, не скачет ли за дверью любвеобильный и нетрезвый Тишка.