Чтение онлайн

ЖАНРЫ

По весеннему льду
Шрифт:

Величавое здание восемнадцатого века, где холодные даже в летнюю пору коридоры, отделённые от внешнего зноя толстыми каменными стенами, уносили взгляд к теням сложных готических потолков, снилось ей и по сей день. Тогда она недобрала баллов и ушла из храма искусства, парившего над Невой как золотой корабль с гордой Минервой на бушприте, под сень университетских стен, закончила худграф педагогического Университета. После окончания поплавала туда-сюда в качестве свободного художника, а потом, устав от нестабильного заработка, плавно перетекла на учительское место, кадров в её совершенно обычной районной школе всегда не хватало.

За все годы работы она не устала от детей, они как раз давали ей душевных сил больше, чем отнимали. Она невыносимо устала от самой школы. Сменился правильный ответственный директор, уступив место лощёной даме с равнодушным взглядом земноводного –

изменились и нравы учителей. Выгоревшие профессионально до состояния головёшек, женщины возраста печального осеннего увядания, окрашивающего лица дам всеми оттенками красного, от нервически-розового до припадочно-бордового, позволяли себе по отношению к детям вещи совершенно невозможные. Часто случалось, что агрессивные вопли некоторых маститых педагогов со стажем доходили до таких смертельных децибел, что начинали нервно посмеиваться молодые коллеги в соседних классах. Тома слышала, видела, мучилась – и ничего не могла сделать. Было жаль и смертельно усталых учителей, и детей, оказавшихся у них в заложниках. Внутри рождалось невыносимое отторжение, и тоска, холодная вода корпоративной этики уже не помогала. Сама Тома, Тамара Станиславовна, или Стасечка, как её звали ученики, голос не повышала. Если ребёнок был не просто неприятным, а практически невыносимым, и она мало что могла сделать, Тома держалась с ним ровно и спокойно, иногда даже слишком ровно и спокойно, но все ученики боялись этого ледяного отчуждённого спокойствия. Оно сразу низводило общение с учителем на такой сухо-официальный, абсолютно отстранённый уровень, что действовало хуже любых криков. У ребят это называлось: «Стасечка строит».

Она простилась с любимым кабинетом, где своими руками помогала делать ремонт, где висели фотографии выпущенных ею классов, а подаренный родителями давних учеников маленький пёстрый фикус вырос в целое дерево. Там, около её стола, помещался объёмистый чайник и банка кофе – дети обожали пить кофе на переменках, рассказывая ей взахлёб свои важные новости, по её наблюдениям, от этого явно повышалась успеваемость. Уроки, поездки, выпускные – всё это было её жизнью много лет, а теперь тоже стало частью прошлого. И это было тяжело. Когда первого сентября она поняла, что идти никуда не надо, – накатила депрессия. Тоска не отпускала Тому до самого Нового года, а когда все радовались и пили шампанское, она задумала писать книгу. Как только эта мысль пришла ей в голову, Тома ожила. Писала она класса с девятого; для неё это было своеобразным способом беседы, восполнением общения, которого не всегда хватало. Тома была девочкой замкнутой, почти ни с кем не дружила, жила своими грёзами и беспрерывным чтением, до красных глаз, до головной боли. В школьные годы у неё был единственный близкий друг, они перестали общаться в семнадцать лет, и Тома запрещала себе думать и вспоминать о нём. Эта пещера памяти, кстати, довольно вместительная, была старательно засыпана огромными тяжёлыми камнями.

Неизбежная социальная обособленность интроверта, благодаря работе в школе была восполнена с лихвой, но любовь к литературным изысканиям не пропала, а после увольнения появилось время, чтобы писать.

Тома вспомнила запах своего класса, вспомнила самых любимых своих детей, многие, давно закончившие школу, продолжали с ней общаться. И вот именно эти воспоминания мобилизовали её к работе. Строчки росли плотными тёмными ветвями, теряя и вновь получая нужные слова, словно живой организм, питающийся маленькими чёрными знаками. Из крошечных буковок, складывались лица и звуки, память становилась реальностью, пусть вторичной, заключённой в тексте, но не менее важной, чем та, что переливалась гомоном птиц за окном.

Тома печатала, стараясь не обращать внимания на ноющие виски, не ощутила, как прошёл час, потом второй, не заметила, как за окном потухло солнце и ещё больше усилился ветер. Лишь когда по крыше дробно ударил майский ливень, она подняла от монитора глаза, удивилась и решила попить чайку. Виски уже не просто ныли, там работала настоящая строительная дрель. Вот тут и раздался звонок. Сотовый жужжал и шевелился на гладком столе, Тома поставила режим без звука и забыла об этом. Она посмотрела на номер, номер был совершенно незнакомый. Тома очень не любила незнакомых номеров, с её повышенной тревожностью любая неизвестность представлялась угрозой. А когда угроза превращалась в рекламу бесплатных акций спа-салонов, к только что пережитому беспокойству прибавлялось ещё и раздражение. Тома встала из-за стола, вышла в коридор, держа мобильник около уха, ответила и посмотрела на себя в зеркало. Уставшее лицо, прямые тёмные волосы до плеч с лёгкой проседью, нахмуренные тонкие брови,

глаза в полумраке коридора кажутся тёмно-карими, хотя на свету они тёплого, желудёвого оттенка, а при определённом освещении становятся ярко-горчичными. Виридоновая зелёная плюс охра золотистая, если точнее, подумала Тома. Она часто видела предметы словно уже написанными, пойманными среди укрытий света и тени. Сказывалась многолетняя привычка. Тома продолжала писать натюрморты и пейзажи в свободное время, потому что желание ощутить запечатлённое время, цвет и свет, запах масла и разбавителя, упругую плотность чистого белого холста, мучило её временами как приступы жажды или голода.

Пауза затянулась, в сотовом молчали.

– Алло, – ещё раз напряжённо буркнула Тома. За окном громыхнуло, и лёгкие шторы за её спиной надулись от ветра пузырём. Голова болела по-прежнему, таблетка не помогла.

– Здравствуй, – голос был низкий мужской, но лишён какой-либо живой эмоции, словно тряпка, которую бесконечно стирали до состояния полной потери цвета и формы.

– Здравствуйте, – ещё больше занервничала Тома, одной рукой закрывая дверь на террасу.

– Тамара, ты меня не узнаёшь?

– Н-нет… – запнувшись, ответила Тома; опознать кого-либо по такому голосу, на её взгляд, было вообще невозможно.

– Это Павел. Паша Крестовский.

– Пашка! – ахнула Тома, от волнения она встала со стула и зачем-то пошла на кухню. Стало совсем темно, гроза набирала силу, словно дом находился не в пригороде Петербурга, а в зоне тропических тайфунов. Лес стал колыхаться, как трава, и кроны деревьев почти наполовину пригнулись к земле. С грохотом улетел к ограде лёгкий стул, стоявший на террасе. Карман памяти не просто открылся, звонок взрезал его, вспорол как бритва вора. Звонил тот самый, единственный школьный друг, о котором она совершенно не хотела вспоминать.

– Да, Тома. Это я. Ты можешь разговаривать?

– Я? – растерялась Тома. – Ну да, могу, конечно. Я дома работаю. У нас тут гроза такая…

От растерянности, которая вызвала дрожь и слабость в коленках, она хотела в красках живописать весь грозовой ужас, но осеклась. То ли испугалась, что глупо прозвучит, то ли воздуха не хватило.

– Пашка, ты в Питере вообще? У тебя что-то случилось? – спросила она, включая электрический чайник трясущейся рукой. Голубая подсветка закипающей воды всегда её успокаивала. Тома нашарила одной рукой банку с кофе, открыла и насыпала две ложки в чашку. Потом налила вскипевшую воду.

– Да. Я в Питере… Оно давно случилось, как выясняется. А сегодня… ты не слышала в новостях про мальчика, которого биологическая мать родила по чужим документам?

С резким щелчком синий огонёк погас, и вода перестала бурлить.

– Ну вот, свет вырубился. Опять провода порвались где-то, – грустно сказала Тома. – Я прочитала в новостях. Паш. Вспомнила ещё подобные случаи в девяностых, распереживалась. Тёмное время было. А почему ты спрашиваешь?

– Это мой сын, – сказал Павел, и Тома показалось, что он плачет. – Томка, это мой сын. Я думал, что это мой сын…

Рука, в которой Тамара держала чашку с кофе, вдруг онемела, и дымящийся напиток хлынул ей на колено.

От резкой острой боли в обожжённом колене Тома вскрикнула, чертыхнулась, вот откуда ноги растут у Лёшкиной невоспитанности, и с грохотом поставила чашку на стол. Перевела дыхание, посмотрела на мобильник, в котором говорили, костяшки пальцев побелели, так сильно она его сжала. Ещё раз вздохнула и поднесла телефон к уху.

– Тома, Тома, что там у тебя? Тома, Господи, что у тебя случилось? – монотонно повторял Пашка.

– Всё нормально, – сдавленно ответила Тома. – Я кофе себе на коленку пролила. Горячий.

– Пантенолом надо, – прошелестел невидимый собеседник.

– Павел! – Тома вдруг разозлилась. На всё сразу. На свой испуг, набухающую саднящим жжением коленку, головную боль и тошноту. И, разумеется, на самого Пашку. – Павел, ты где мой телефон раздобыл?

– Мне Толя дал. Смирнов. А что?

Ну конечно, Толя Смирнов. Кто же ещё. Толя знал все телефоны, все пароли и явки. Просто Шерлок Холмс какой-то. Толя прорывался к ней в соцсетях, но Тома упорно оставляла его в подписчиках, потому что напоминал ей Толя неизвестного науке скользкого гада. Даже не своей непривлекательной внешностью; из низкорослого, с непропорционально большой головой и низким лбом под ровной чёлкой мальчика, он превратился в низенького упитанного, лысого мужчину с большой головой. Гада он напоминал своей непомерной приспособляемостью к обстоятельствам, искательной улыбкой и способностью продвигаться по карьерной лестнице без каких-либо выдающихся талантов. Скользил, приподняв голову, медленно и целенаправленно.

Поделиться с друзьями: