Победы и беды России
Шрифт:
В отлаженное за долгую историю бытие казацкой общины или, уместно даже будет сказать, огромной семьи Тихого Дона (как его называли издавна), вторгается нечто разрушающее все устои и каноны:
«Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей… то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, почти не таясь, вязало их что-то большее… и поэтому в хуторе решили, что это преступно…»
«Преступно», конечно, не в узко и собственно юридическом, правовом значении слова; речь идет, как и в «Преступлении и наказании» Достоевского, о переступании вековых основ и границ самого образа жизни. С вторжением стихии этой любви Дон, в сущности,
Да, рождение любви как бы отмечено страшной, даже неправдоподобно страшной, грозой, потрясшей величаво струившуюся реку. Привожу небольшой фрагмент впечатляющего образа этой грозы, обрушивающейся на героев во время мирной рыбной ловли:
«Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
— А-а-а-а! — где-то у берега визжит Аксинья. Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
— Аксинья! — Ветер и текучий шум воды. — Аксинья! — холодея от страха, кричит Григорий…»
Так пророчески отмечает сама природа завязь роковой любви героев «Тихого Дона»…
Конечно, «преступление» Григория разрушает непосредственно и прежде всего его собственную семью. И уже в первой книге «Тихого Дона» отец Григория Пантелей Прокофьич ясно осознает:
«— Гришка наш, эх!.. — Старик горько закрутил головой. — Подковал он нас, стервец… Как ладно зажили было-к…»
Словом, надломлен создававшийся веками лад бытия. Пробитая брешь в конце концов приводит к полному крушению: «Семья распадалась на глазах у Пантелея Прокофьича… Неожиданно и быстро были нарушены родственные связи… За общий стол садились не так, как прежде единой и дружной семьей, а как случайно собравшиеся вместе люди». И здесь, как и во многих других сценах «Тихого Дона», возникает голос — точнее, возглас — словно бы совершенно стороннего свидетеля, пораженного происходящим: «Удивительно, как изменилась жизнь в семье Мелеховых!» Этот голос предстает именно как голос стороннего наблюдателя, а не самого рассказчика, не «автора»; ведь для этого голоса неожиданно то, что развертывается в повествовании. В конце концов перед нами как бы заранее подготовленный голос нас самих, читателей, воспринимающих независимое от нас движение событий; такова одна из своеобразных, характерных черт эпического стиля «Тихого Дона».
Итак, распалась мелеховская семья. Но в художественном мире она являет собой центр, средоточие всего; она так или иначе связана с любой сферой и нитью повествования (например, один из главных героев-большевиков, Михаил Кошевой, женится на сестре Григория Дуняше, а «главный белогвардеец» Евгений Листницкий соблазняет Аксинью). Поэтому распад семьи Мелеховых означает распад всего, всей цельности созданного в «Тихом Доне» мира. Словом, история семьи Мелеховых — это в определенном смысле и есть история революции…
Вполне вероятно возражение примерно такого характера: не упрощает ли, либо даже не вульгаризирует ли художественный мир «Тихого Дона» это сопряжение истории любви героев с революционным взрывом?
Разумеется, прямое, буквальное отождествление того и другого недопустимо; речь идет отнюдь не о какой-либо однородности переворота в частном, личном и собственно общественном, социальном бытии. Речь идет о том, что переворот совершается и здесь, и там, причем начинается он именно в истории любви. А далее в повествовании можно разглядеть многообразные сопоставления двух вроде бы отдельных или даже чуждых друг другу линий «Тихого Дона».
Казалось бы, уж Аксинья — в данном случае в отличие от Григория — не имеет ровно никакого отношения, никакой связи с революцией в ее непосредственно социальном значении. Но на деле в «Тихом Доне» присутствуют глубинные, подспудные мотивы, внушающие ощущение такой связи.
Вот наиболее «революционная» из героинь «Тихого Дона» — «профессиональная» большевичка Анна Погудко, любимая ученица секретаря парткома Абрамсона и подруга Ильи Бунчука. Григорий, воюя в перешедшем
на сторону революции казачьем полку Голубова, сталкивается с ней:«Черные глаза ее, горевшие под пуховым платком, напомнили Григорию Аксинью, и он секунду, затосковав глазами, смотрел на нее не моргая, удерживая дыхание». (Деталь уже в самом начале «Тихого Дона»: «Аксинья… жгла его полымем черных глаз».)
В подлинном искусстве нет и не может быть случайных, не несущих в себе существенного значения деталей (этим оно, в частности, отличается от заурядных имитаций искусства), пусть даже это «всего лишь» цвет и сила излучения глаз. Вместе с тем было бы, конечно, неосновательно полагать, что соотнесение Аксиньи и Анны введено в повествование целиком сознательно, обдуманно. Нет, художник, по-видимому, как бы подчинился жившему в его воображении громадному целостному образу создаваемого им мира, — и что-то словно заставило его соотнести двух не имеющих, кажется, ничего общего героинь «Тихого Дона».
Это соотнесение угадывается и в роковых сценах гибели обеих героинь (особенно если воспринять эти сцены в целом; я приведу только небольшие фрагменты):
Бунчук «увидел кровяной подтек в левом боку и клочья синей кофты, хлюпко болтавшейся вокруг раны… овладев собой, Бунчук расстегнул на Анне ворот кофточки, порвал на себе исподнюю рубашку и, прижимая комья полотна к ране, видел, как пузырилась кровь, пропуская в отверстие воздух… Губы хватали воздух, а легкие задыхались: воздух шел через рот и рану…»
«Окровавленными трясущимися руками Григорий достал из переменных сум чистую исподнюю рубашку… Пуля вошла Аксинье в левую лопатку. Клочья рубашки и бинт быстро чернели, промокали насквозь. Кровь текла также из полуоткрытого рта Аксиньи, клокотала и булькала в горле…»
Как уже сказано, сходство возникло под пером художника почти или даже совсем неосознанно; точно так же не осознается оно со всей ясностью и читателями «Тихого Дона». Но в художественном творчестве и в его восприятии неосознанное предстает как более мощное и глубже действующее начало: и художник, и мы не рассуждаем об указанном сходстве, но переживаем его в рождающемся перед взорами создателя и затем нас, читателей, художественном бытии — подобно тому как пережил Григорий сходство Анны с Аксиньей, «удерживая дыхание» из-за властно захватившего его волнения.
Конечно, это только одно из постоянных и разнообразных переплетений любви Григория и Аксиньи с непосредственно «революционными» героями и событиями «Тихого Дона». Но наиболее важен, разумеется, тот факт, что необратимая ломка устоев бытия тихого Дона начинается все же именно с этой любви…
Кстати сказать, при появлении шолоховского повествования «преступная» любовь Григория и Аксиньи воспринималась и критиками, и читателями (или хотя бы их частью) в безусловно и сугубо положительном духе: да, мол, превосходно, что рушится эта косная, основанная на господстве обветшалых религиозно-этических догм жизнь Тихого Дона, в том числе и то, что называли «деспотизмом семьи».
Сегодня, после прямо-таки глобального пересмотра оценки Революции, подобное безоговорочное одобрение едва ли возможно. И тем не менее образы Григория и Аксиньи, их трагедийная любовь воспринимается и ныне с самым глубоким сочувствием. Нередко при этом пытаются как-то отделить их от революции и, в частности, видеть в них только ее жертвы. Но реальное содержание «Тихого Дона» решительно противоречит таким попыткам.
Не приходится уже говорить о Григории Мелехове, который действительно становится «жертвой» лишь в конце повествования. Выразительна сцена (в конце «Книги третьей») его спора с дедом его жены Натальи — Гришакой. Мелехов в это время — один из вожаков мощного казацкого восстания, и девяностолетний Гришака, проводящий дни за чтением Святого Писания, проклинает его: «Людей на смерть водишь, супротив власти поднял, грех великий примаешь!.. Все одно вас изнистожут, а заодно и нас. Бог — он вам свою стезю укажет».