Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поцелуй с дальним прицелом
Шрифт:

Я думала: от чего слезы наворачиваются на его глаза? От радости, что я так удачно «пристроена» – вернее, «пристроилась» сама? От воспоминаний о свадьбе моей сестры в церкви Всех Святых в Москве? Валерию он тоже вел к алтарю, но вот уже который год мы ничего о ней не знаем, неизвестно даже, жива ли она… Или вспоминал свое венчание с нашей бедной maman, которую променял на…

Да, думаю, что именно мысли об Анне вызывали слезы на его усталых, покрытых красными прожилками глазах. Только теперь, на своей свадьбе, уже на парадном обеде, данном в парижском особняке Ламартина, близ площади Квебек, что около аббатства Сен-Жермен, стоя в окружении расфранченных гостей, я заметила, как постарел и поблек мой отец, и прежняя боль

захлестнула меня.

Мы танцевали с отцом вальс – кажется, это был единственный танец, который он умел танцевать, но уж вальсировал-то он прекрасно, вдохновенно! – и внезапно на его глаза снова навернулись слезы. Еще бы! Ведь оркестр играл вальс Грибоедова, столь любимый нашей покойной maman! И тут я не выдержала.

– Папа, папочка, – забормотала я, сама чуть не плача. – Брось ты ее, эту тварь, она тебя не стоит, она твою жизнь изломала, она погубит тебя, она ведь… разве ты не знаешь?..

Возможно, в ту минуту я была недалека от того, чтобы открыть отцу глаза. Но что-то остановило меня… нет, не жалость к нему! Остановил меня проблеск воспоминаний о Никите. Я не могла – физически не могла! – облечь в звучащие слова то, что видела. Как если бы, пока я не назвала словами происходящее меж ним и Анной, этого вообще не существовало.

Конечно, существовало, я это знаю, но… словно в ином мире, в мире снов и кошмаров, от которых можно избавиться, если их забыть. Не могу объяснить… я подумала, что если расскажу отцу о происшедшем, то словно бы скреплю связь Никиты и Анны вовсе уже неразрывными цепями!

То, что не названо, о чем не сказано вслух, ведь как бы не существует…

И в это мгновение отец сказал:

– Ни слова больше, моя хорошая. Пойми: если я терплю все это, если страдаю, но не делаю ничего для того, чтобы прекратить свои страдания, значит, в глубине души я наслаждаюсь этим, значит, понимаю: это тот крест, нести который предопределил мне Господь. Наверное, я мог бы сбросить этот крест… да, конечно, мог бы! Но разве стану я от этого счастливее? Не обреку ли себя на пустоту, заполнить которую мне будет нечем?

Я взглянула на него чуть ли не с презрением. Наверное, та крестьянская лошадь, которая бредет по кругу, в шорах, на гумне, волоча за собой молотилку, бредет круг за кругом, день за днем, год за годом, а потом хрумкает свое сено в стойле… наверное, она тоже испугалась бы, если бы ее вдруг отвязали, сняли с нее шоры и пустили пастись на вольный луг.

Очевидно, глаза мои выразили это презрение, я не смогла его скрыть, потому что отец покраснел, но не отвел взгляда: кроткого и в то же время твердого, неуступчивого. Только слабо улыбнулся и сказал:

– Ты сейчас, быть может, не понимаешь меня, но ведь ты и сама такая… ты моей крови!

И я поняла: он знает о Никите, знает о моей любви к нему, которая, я вдруг совершенно отчетливо осознала это, не угаснет никогда, где бы я ни была, сколько бы лет я ни прожила с Робером-Артюром-Эдуаром Ламартином, сколько бы детей ему ни родила, – и даже если я никогда больше не увижу Никиту, буду любить его вечно, я обречена на это каким-то странным заклятьем… Но понимание этого не напугало меня, а наполнило каким-то мрачным торжеством. Пусть будет так, подумала я, если Господь счел необходимым испытать меня этой любовью, значит, это моя стезя, моя Голгофа, мой крест… значит, это именно то, что мне нужно. Я внезапно поняла, что без этой внутренней неизбывной страсти – мучительной, неосуществимой! – без этого несчастья я не найду счастья, что без нее любовь Робера, его богатства, вообще все, что сулит мне жизнь, останутся для меня просто ничем, что любовь к Никите обогащает меня безмерно… сами страдания обогащают!

Словом, опять сплошные противоречия, которых, я так подозреваю, не поймет никто, кроме нас, русских, опять та же самая достоевщина, о которой я однажды уже размышляла на льду Финского залива.

– Да, – сказала я отцу. –

Я тебя понимаю.

Больше мы об этом не говорили, да и зачем были меж нами слова, если мы столь безошибочно читали в сердцах друг друга?

Но спустя всего лишь неделю я подумала, что горько ошиблась, ничего не поняла, что отец обманул меня показным смирением, и Господь не прозрением наделил меня, а поразил слепотой…

Мы были с мужем в Венеции (наше свадебное путешествие проходило в Италии), когда случайно во французской газете наткнулись на ужасное известие: Анна и Максим умерли. Предположительно, они отравлены.

По подозрению в убийстве жены и ее любовника арестован мой отец.

Франция, Бургундия,

Мулен-он-Тоннеруа.

Наши дни

Когда Алёна бежала по сырому шоссе, ей беспрестанно чудилось, будто кто-то бежит параллельно с ней по лесу – кто-то необычайно стремительный и легконогий, одетый в шелковисто шелестящий спортивный костюм. Не сразу она поняла, что это ветер – легкий утренний ветер, сшибающий с деревьев капли ночного дождя и перебирающий листву…

Безобидный ветер. Но от звука его стремительных порывов ей снова стало не по себе.

Дорога еще была покрыта жемчужной дымкой дождевых капель, и черный след велосипедных шин казался особенно ярок. Однако вскоре Алёна поняла, что догнать Фримуса ей вряд ли удастся. «Хронос» – стремительная птица, а велосипедист, такое ощущение, даже не подозревал, что его кто-то пытается догнать. Или ему просто было все это до лампочки.

Ну что ж, может быть, Фримус и ждал ее вчера, а сегодня махнул рукой на несостоявшуюся свиданку, о которой они с Алёной, впрочем, даже не уговаривались. А может быть, он и вчера точно так же унесся сломя голову, и не вспомнив о какой-то там вздорной русской барышне, которая, может, и хорошо танцует, но не более того.

Ну и ладно, не очень-то и хотелось.

То есть хотелось, конечно, даже очень – да что же поделаешь? Ладно, завтра уже все они: Морис, Марина, Лизочка и приживалка Алёна – уедут из Мулена на «Фольксвагене Гольф», забрав все двадцать шесть баночек с наваренным Алёной конфитюром, а послезавтра у нее рейс на Москву из аэропорта Шарль де Голль, и все ее французские приключения закончатся, причем некоторые закончатся, так и не удосужившись начаться…

На редкость нелепое путешествие получилось, подумала Алёна, машинально перескакивая через какой-то длинный оранжевый стручок, лежащий поперек дороги. Через несколько шагов ей попался еще один такой же стручок, и еще, и еще… Она остановилась, села на корточки и принялась разглядывать их.

Боже мой, да ведь это какие-то ползучие твари вроде улиток – с рожками, но без раковин, а словно бы кожаные. Слизни, что ли, местные? Фу, какое мерзкое слово и какие симпатичные эти неторопливые существа! Она снова пустилась бегом, но чем дальше бежала, тем больше видела этих, как их там, и оранжевых, и коричневых, которым почему-то всем приспичило переползать с одной стороны дороги на другую. Просто-таки массовая миграция!

А почему их туда влечет, на ту сторону? Медом им там намазано, что ли? Или чем-то, что слизни обожают больше всего на свете, что для них даже слаще меда?

Алёна посмотрела направо, куда стремились слизни, и разглядела на обочине в траве какой-то странный плоский треугольник. Определенно, не он был предметом слизневых вожделений, поскольку рядом не наблюдалось ни единого оранжевого или коричневого стручка, однако этот треугольник Алёне что-то напомнил. Что-то, чему на обочине было вовсе не место. То есть место ему было и впрямь на обочине, но этот треугольник должен был не лежать в траве, а…

Он должен был стоять на обочине, вот что! Потому что это был поваленный дорожный знак на треноге.

Поделиться с друзьями: