Почерк
Шрифт:
– Ничего не важно! И то, что для тебя Волоколамское направление не связано ни с чем, кроме пробок, – тоже.
– Я знаю про войну! – закричала она. – Знаю, что немецкие танки почти дошли до «ИКЕИ»!
– И урок не было! Орки были, а урок – нет.
– Не бросай меня! – она уже не кричала, а пищала. – Я молодая, я смогу много тебе дать. Много секса. Я же понимаю… что тебе не о чем со мной разговаривать, но… – и снова приникла к его телу губами. – Не бросай меня! Ты же можешь со мной просто трахаться!
– О чем с тобой трахаться? – прохрипел он.
Он спал в офисном туалете, и снилось, как гандболистки
Она бежала по июньскому лугу, по высокой траве, акула неслась за нею, и мокрый черный плавник стремительно приближался.
– Не бросай меня, – слышалось ему. Но голос был все тише, а акулий хрип – громче. Вдруг все пропало, и он увидел товарища Сталина в окружении малознакомых гэпэушников. Сталин повертел в руках фотографию Троцкого и спросил:
– Почему старик еще жив?
Гэпэушники задумались.
Вождь не стал их мучить и сам предложил решение: достал из шкафа и передал в руки его институтской одногруппнице новенький, блестящий, как самурайский меч, ледоруб.
Вдруг осталась одна одногруппница – в альпинистской экипировке, на алтайском взгорье, с этим самым ледорубом. Она улыбалась так нежно, и захотелось залезть прямо сейчас в «Одноклассники», написать ей, встретиться и… просто поговорить про Троцкого.
Немолодой, небритый, он спал, уткнувшись лицом в рулон туалетной бумаги. Его разбудил стук в дверь.
– Старик! Ты еще жив?
Что-то случилось
(Истинная история возникновения кинематографа)
Государь щурился на свет, смотрел на прохожих, на черные санки, скользящие вдоль и поперек реки. Короткий день тянулся долго, закончились дела, а читать не хотелось. Утренние события не выходили из головы.
В девять часов двое солдат ввели в залу каторжника, сняли цепи. Граф Александр Христофорович стоял неподалеку, был взволнован. Наскоро причесанный гость выглядел диким, борода и космы скрывали черты.
– Как зовут? – спросил государь, но тот не ответил. – Русским языком тебя спрашиваю.
Бородач завыл.
– Языка нет, – сказал граф.
Внесли чудную коробку, поставили на треногу. Каторжник поклонился в пол и зажестикулировал.
– Государь, – сказал граф, – будьте любезны, сядьте у окна и просто смотрите на линзу в центр машины.
Каторжник закрутил ручку на коробке. Потом его увели, а граф Бенкендорф Александр Христофорович шепнул, уходя:
– Не смею больше задерживать. Мы будем вечером. Тут важна темнота.
И вот время замерло, читать не хотелось. Санки перечеркивали Неву, как и год назад, как два. Как в детстве.
После обеда стало темнеть. Граф вернулся, и снова с солдатами. Зашумели пилами, застучали молотками, и когда Николай вошел в залу, у стены стояла квадратная конструкция с натянутым парусом.
– Забавно. Куда прикажете сесть?
– Прошу любезнейше напротив.
Снова зазвенели цепи, ввели утреннего гостя. Стемнело совершенно.
– Перед нами нечто странное, – сказал граф, – изобретение этого господина. Вы первый, кто будет знать.
Каторжник закрутил ручку, на парус упал луч света. Николай вздрогнул, потому что это был почти дневной свет, почти тот, который
слепил глаза у окна сегодня днем, год назад, в детстве.То, что произошло после, заставило государя замереть. На плоскости паруса возникло лицо. Огромное, высотой в два человеческих роста. Его лицо. Это был он, но не сейчас, а сегодняшним утром, когда сидел напротив. Николай не дышал. Вот государь на полотне пошевелил бровью, вот посмотрел в сторону, а после – прямо в глаза. Свет потух, темнота снова стала темнотой.
– Это… что? – спросил он Бенкендорфа.
– Мы пока не знаем, ваше величество… Что-то страшное или великое. Останавливает время. Извольте еще раз.
Снова каторжник зашумел машиной, снова на полотне возникло лицо. Николай смотрел себе прямо в глаза, словно в зеркале, но это было другое. Зеркало – просто стекло, отражает предмет в настоящем, каждую секунду – новое. А машина останавливала время, сохраняла предмет в прошлом, как он есть.
Николай подошел к каторжнику, тот поклонился, согнулся в три погибели.
– Никто не знает, – повторил Бенкендорф, – а этот уже ничего не расскажет. На всякий случай сразу язык вырвали.
Следующим вечером позвали во дворец митрополита Московского Филарета, бывшего по делам в столице.
– Василий Михайлович, – сказал государь, – что-то случилось. По сути – наука, а в общем – как посмотреть. Важно ваше мнение. Только прошу: не волнуйтесь, опасности тут нет никакой. Представление как на театре.
Митрополит сидел неподвижно, а после, когда зажгли свечи, сказал:
– Государь, так сразу не понять. Это что-то божественное или напротив. Прошедшее время является вновь. И не на картине, не в описаниях, а натурально. Это очень опасная вещь, важно, чтобы никто не узнал.
– Язык создателю вырвали на всякий случай, – вставил Бенкендорф.
– Разумно. Оказаться это может чем угодно, а уж лучше быть уверенными, что он никому не расскажет.
Принесли чаю. Создатель смотрел из угла страшными глазами, едва видневшимися за бородой и космами.
Утром поехали кататься по Неве с Колей и Мишей. Мальчики сидели смирно, солнце искрилось, сердце радовалось этой красоте.
«Растут дети, – подумал Николай, – Мишенька стал взрослым, каждый день чем-то новым радует». И тут вспомнилось вчерашнее. Вечер, темнота, косматый безмолвный создатель и машина, останавливающая время. Николай вдруг подумал, что вот так же катался по реке со старшим Сашею, а теперь и не вспомнить, как это было. Искры в снегу и морозный воздух помнились, а вот лицо ушло уже слишком далеко. Будь тогда у него эта машина, можно было бы просто дождаться вечера и посмотреть на любимые черты. Угодны ли богу такие фокусы? Сколько веков люди жили и врастали в свою старость смиренно, не имея ничего, кроме памяти. И то – в отношении детей и ровесников. А уж представить, как выглядел в юности отец или дед… Портрет, даже с живостию передававший предмет, все равно оставался портретом, написанным кистью. Здесь же речь шла о чем-то нерукотворном, о времени, которое можно остановить, о жизни, которая может не кончаться. Думая о Саше, Николай вспомнил о воспитателе его, Жуковском. Тот, как человек искусства, мог быть полезен, мог бы высказать что-то разумное. Зная о том, как болтливы все невоенные, Николай еще какое-то время сомневался, но, добравшись до дому, не выдержал и послал поэту записку: «Василий Андреевич, милостиво прошу Вас быть вечером к чаю. Крайне важно поговорить. Что-то случилось».