Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
Шрифт:
Он помолчал, потом заговорил умиротворенней, тише:
— Так и завсегда со мной, от картин от этих, от постановок… То есть, ясно, какая понравится. Другая, так тошно с нее, после три дня совестно на всех людей глядеть, и руки и ноги вянут. Ну, а уж понравится, — так ведь в городе, бывало, как птица летишь оттуда и кругом будто праздник Первое мая. Так и обнял бы всех… аль бы подрался не сходя с места. С гадом с каким, с фашистом бы, чо ли… Нет, не то, что во хмелю, по-другому. Смелей, красивше… У всех так бывает?.. Не знаю я…
Нет, ребята есть, — глядишь, только на. улицу вышел — и уж
А я дан цельный год могу помнить… Вот, однако, и книжка тоже… Где про разное. Не те, что в школе учили, другие…
И чтобы по-правдашнему было написано… Опять же смотришь, нет в ней никакого наставления. А что только и сделается с нее!.. Летось вот прочел я книжечку… Не помню, кто сочинял, Пушкин будто. Ну, просто там живут старичок со старушкой.
Ели они ужасно много, только и знали что ели. И ничего не случилось у них, и будто ничего не написано такого… Вот, ведь, не знаю, как и передать… Ну, двери у них шибко скрипели… А после, в конце, померла старушка. И старичок сильно заскучал по ней. Заскучал он, значит, затомился и помер тоже.
И все тут… Так веришь ли, нет ли, а прочитавши, чуть-чуть не взревел я с этой книжки. Так меня взяло… С чего, и сам не пойму… Ну что там? Старички какие-то, помещики, это даже надо осудить, ежели по-серьезному… А меня опять как на крыльях подняло, чтой-то мне тут опять приоткрылось. И ночь-то я мало спал, все думал… А на другой день в больнице по настилке потолочных балок две нормы сделал, вот как… И всю жизнь буду помнить ту книжечку…
Тимкин голос замолк. Самая тайная, самая черная тишина ночи в эти минуты доспевала на горе. И ветер стих. Не шелестела ни одна былинка. Только ручей вдалеке шипел нескончаемо, осторожно, одним ровным звуком, и от него было еще тише.
Звезды в зените, прямо над моим лицом, горели светло, упоенно, их будто стало еще больше, и мелкие, слабые явственно отступали в свои пустые глубины, нарушая цельность и гладкость черного свода, а крупные вышли наперед, дрожа и пуская в глаза мне сияющие паутины. Я лежал, не шевелясь, не зная, что делать мне… Встать, уйти, — они услышат, спугну их и, может быть, все разрушу… Да ведь пока и говорит-то он такое, что не грех слушать… Нет уж, лежать, лежать, по-прежнему затаив дыхание!
Там у них зашуршало, Тимка неуверенно окликнул:
— Лин, а Лин!..
— Что тебе?
— Так как же мы с тобой, а?
— А все так же, — тихо сказала Аполлинария. — Вот ночь переспишь, а утром Таисья тебя поприветит, все и слетит с тебя, и всем болестям твоим конец, посмеешься только, все равно как сну несуразному…
— Ну вот, — горько усмехнулся Тимка. — Опять сначала.
Будто и не говорили… Да что же я душу тут всю перекопал перед тобой, — зря, выходит?.. Ты слушала меня аль нет? Разве для обману я говорил тебе? Ведь не так обманывают-то, эх, Линка!
— Слушала я все, — заговорила она медленно и печально. — Слушала, и вижу, что правду говорил, вот как она этот час у тебя на сердце лежит, да и нету тебе никакой корысти теперь обманывать меня… Ну, а толк-то какой в твоих словах? И по весне говорил ты мне много, — заслушаешься, бывало. И про картины поминал, и про книжки, и какой от них переворот в тебе…
А потом что было?.. Помнишь, как у реки, у парома позвала я тебя?.. Как нож в меня тогда (и на низкой ноте дрогнул, оборвался ее голос)… Как нож!..Она поборола себя, встрепенулась:
— Я про чувства свои, про слезы не мастерица рассказывать. Не люблю. Только все поняла давно уж. Все едино тебе, перед кем ни проповедывать и кому руку жать и в чьи глаза глядеть. Везде ты только себя, себя одного видишь и сам собой весь мир застишь. И всем-то ты чистую правду говоришь, и мне, и Таське, и третьей, и десятой… Таське-то, небось…
За стогом сильно зашумело, и Тимким голос, смелый и счастливый, громко произнес:
— Линушка, знаешь чего?
— А что? — быстро откликнулась она, — А то, что я тебе последний раз говорю: брось про Таську.
Смешно мне, как ты ее с собой равняешь. Смешно, и все тут.
Да ты что, сама не понимаешь, чо ли? Как костыль она мне нужна была, подпереться, да от тебя отхромать. Поближе было, только руку протянуть, вот и взял, не глядя. И напоказ перед тобой с ней крутил, и через силу старался во всем поперек тебе ставить, чтоб только на тебя осерчать, расколоться с тобой напрочь. Умная ты, однако, сама должна была видеть, да и понимаешь все, не поверю я… Таська!.. Да ежели бы по-серьезному, что ж я, лучше бы не мог сыскать! Совсем ведь бессмысленная девка, ну, нестоящая…
— Бессмысленная, а тебя вон как спутала.
— Как это спутала?
— А ты знаешь, у кого она ума набирается. Я сказала тебе, к кому она в заречье бегает да кто ей родные.
Тимка засмеялся.
— Ну эта твоя история из газетки вычитана. Что ты от святости своей, как, значит, активистка… Да мне-то что! Хоть бы и бегала. У нас с тобой об ней кончен разговор. У нас своих делов до утра не переговорить. И все сообразить надо. Ты подь сюда ближе… Да чего ж ты!
Что-то резко рванулось, зашуршало и смолкло. Потом зазвучал Тимкин тяжкий шепот:
— Так что ж тебе, Полинарья… богом-господом, чо ли, божиться?.. Да не молишься ты, и я поотвык. Ты мне так поверь.
Сказал: без тебя — никуда. Так и будет. До зимы — скажешь, буду зимы ждать. Еще набавишь, опять потерплю. Говорю тебе: теперь на все хватит у меня силы. Веришь теперь, ну?..
Ну?.. — повторил он властно.
Стихло. Потом зашептались едва слышно:
— Линушка, ты на каком ходишь-то?..
— А сам не сосчитаешь?
— Не сбиться бы…
Засмеялась тихонько.
— На четвертом, — шепнула она. — Скоро прознают уж.
— Теперь пускай все прознают.
Зашумело сено. Не дыша, осторожно, я приподнялся, чтобы встать и уйти. И уж когда, крадучись, сделал я занемевшими ногами два-три шага по скользкой, росистой, скошенной траве, раздался Аполлинарьин голос, звучный, горестно-веселый:
— Ох, тяжко мне, Тимочка, с тобой будет, ох, чую, тяжко!
Горя не оберешься… Да что уж!
Скользя по траве и спотыкаясь, я спускался по крутому склону в темноте, едва-едва потускневшей, шаги невольно ускорялись, ноги побежали сами, и, разлетевшись, выставив вперед руки, я ткнулся ладонями в толстый, шершавый ствол лиственницы. Обхватил его и замер на месте. Что там было, подо мной?