Под чистыми звездами. Советский рассказ 30-х годов
Шрифт:
— Тот парень, литейщик, — в бараке?
— Ушел, — ответил зеленоблузый густо и кратко.
— Куда ушел?
— Опасно ему тут стало. Смуту сеял. Ушел.
Гансу хотелось спросить, как устроился зеленоблузый на его место и, вообще, что такое случилось. Но он не спросил.
— До свиданья, — сказал он.
— Счастливого пути, — отвечал зеленоблузый мужчина.
И Ганс пошел со двора.
Немножко сытых дней — и вот он, порожденье нищеты и горя, вновь выплюнут жизнью к черту. Это же нестерпимо, и должно же это когда-нибудь кончиться! Миллионы голодных людей шатаются по Германии, вырывая друг у друга кусок хлеба и не умея даже собраться вместе, чтобы взять свою судьбу в свои собственные
Ганс ушел за курорт и сел на склоне в горном лесу, охватив колени руками. Что же все-таки ему сейчас предпринять?
В Японии, если верить литейщику, люди работают за лошадей.
Может быть, и в Германии можно молодому парню наняться в лошади? Он бы не прочь. И чем все-таки все это кончится?
Ведь завтра уже опять, как раньше бывало, нечего будет есть.
И бредом представились Гансу прожитые здесь сытые дни и ночи. Не было хрустящих булочек. Не было бифштекса, ветчины, кофе, сыра. Не было и сегодняшней неправдоподобной ночи с швейцаркой. Все это причудилось ему. Наверное, он очень серьезно простудился тогда в лесу под ливнем, если такое привиделось ему в бреду. А может быть, и та ночь была уже бредом. Может быть, просто жандарм подстрелил его, и сейчас он, Ганс, очутился в лесу у родной деревни. Но тогда откуда же у него рюкзак и в рюкзаке бутерброды?
Нет, не было никакого бреда. Ганс ясно слышал выстрел.
Коли не в него, то в отца стрелял жандарм. Жандарм, может быть, убил отца, а Ганс даже не попытался защитить его или хотя бы узнать о его судьбе. Ганс убежал. Всю дорогу досюда его кормил литейщик. Литейщик помогал ему, а Ганс, найдя место, тут же оборвал с ним знакомство. Но Ганс готов и не на такое, лишь бы добиться спокойной, сытой жизни. Он не может и не хочет больше голодать. Все позволено голодному для того, чтобы стать сытым. А если все это нехорошо, то это людей не касается. Он об этом перетолкует со своим католическим богом, а католический бог — умный: он все поймет и простит. И Гансу неудержимо захотелось обратно, в сытый и опрятный бред пансиона.
Внизу по дороге ползла сгорбленная фигура. Клетчатый плед перекинут через высокое плечо. Это — военный врач из пансиона. Не попытаться ли через него вернуть счастье? Ганс почти скатился вниз, только у самой дороги задержав стремительное движение, чтобы перевести дыхание и выйти к врачу спокойно и ровно.
— Прошу вас, господин доктор, — сказал он, — я не знаю, почему меня рассчитали сегодня в пансионе. Помогите мне, господин доктор, вернуться на работу.
Врач остановился, осторожно сунул руку в карман, вытянул кошелек, медленно открыл его, вынул монету и, подав ее Гансу, спрятал кошелек обратно.
— Это пятьдесят пфеннигов, — промолвил он жалобно и протяжно и пошел дальше, маленький, страшный, почти мертвый.
Пятьдесят пфеннигов — это очень неплохо, но все же это не то, чего решил добиться Ганс. Надо найти берлинца.
Берлинец и не подозревал, какие надежды возлагает на него Ганс. Вчера с вечерней почтой он опять получил взволнованные письма от товарищей. Штурмовикам Гитлера предстоят бои. А берлинцу как раз пора в родной город — отпуск кончился. Это значит, что возможна смерть. Не полиция опасна, а коммунисты. Коммунисты, обороняясь, не будут щадить врага.
Берлинец провел тревожную ночь, прислушиваясь к каждому звуку. Утомительно долго кричал где-то больной ребенок, затем начал кашлять сосед, и, когда затих, скрипы и шумы пошли в углах комнаты — крысы, должно быть. Нет, уж лучше скорей прочь из этой мертвой дыры, где в каждом шорохе чудится ему страшное и непонятное, где лунные потоки, пробиваясь сквозь занавески, льются в
комнату.С товарищами в шумном Берлине шагается в колонне весело и бодро, а эта унылая дыра хоть кого загонит в боязливый католицизм. В поту он натягивал на голову одеяло, возвращаясь к детским страхам. Под одеялом его молодое, чуть тронутое в ногах и руках волосом тело вздрагивало и пугалось, несмотря на все увещания разума. И все чудилась ему сгорбленная фигура встреченного им однажды раненого врача, как образ войны, еще не испытанной им, — берлинец принадлежал к тому поколению, которое по возрасту своему не успело повоевать.
Страх прошел только к рассвету. К рассвету явились надежды. Может быть, настал момент, когда, по слову Гитлера, штурмовики прогонят правительство и наведут порядок в стране?
И он, честный служащий еще не лопнувшего банка, не будет больше бояться ни краха, ни потери места, ни революции. Он — чистокровный немец, а чистокровным немцам будет открыт путь в счастливую жизнь. Только бы скорей совершилось все, и можно было бы зажить в полную ширь! А если Гитлер будет колебаться и тянуть, то штурмовики прогонят и Гитлера!
Утром, после завтрака, приятно было встретиться на скамье возле фонтана с женой пивовара. Надетая сегодня полная форма штурмовика бодрила берлинца.
— Сегодня я отправляюсь, может быть, в последнее путешествие, — говорил он. — Надо биться и умирать за счастье Германии. Все личное должно быть отброшено.
Тихая, спокойная, похожая на англичанку, она молча слушала его. Он поглядел — никого не видно вокруг… Взял ее за руку и притянул к себе. Тотчас же он увидел за ее плечами огромную фигуру приближающегося пивовара…
Она встала.
— Счастливого пути, — промолвила она негромко.
— Я напишу вам, — отвечал он. — До свидания.
Подошел пивовар, надо было и ему сообщить о предстоящих боях.
— Желаю успеха, молодой человек, — сказал пивовар. Он был сегодня строг и сдержан, как при деловых операциях. — Мы выйдем проводить вас к автобусу.
Берлинец следил, как ведет он по саду свою жену, светловолосую, высокую, похожу на англичанку. Она шла, опустив голову, приноравливая свой шаг к его шагу. Вот она скрылась за поворотом аллеи…
Еще пять часов до автобуса. Взяв билет, берлинец, имея вид торжественный и печальный, долго бродил по лесным дорогам, полюбовался, как неудержимо и шумно стеной белой пены падала вода горной речки в долину, затем, спустившись к мосту, облокотился на узкие перила, следя, как черные форели сменяют под водой неподвижность на стремительный бег и вновь — движение на покой.
Наконец он поднял голову, расправляя затекшие плечи, и вдали, среди черных лесов, заметил зеленый луг. Ему показалось, что он бредит — этот обыкновенный луг, покрытый обыкновенной зеленой травой и даже с обычным плетнем и хижиной, висел в высоте почему-то косяком перед его глазами, тогда как все остальное высилось прямо и ровно к небу. Эта косая зеленая плешь среди сплошной массы леса казалась неправдоподобным миражем.
Выпучив голубые глаза, он в испуге смотрел на это далекое ярко-зеленое пятно, пока не сообразил наконец, что этот луг просто поместился на склоне горы, — в нем гора обнажала свою крутизну, скрытую густым высокоствольным лесом. Но все равно ему было неприятно видеть этот — странный, неблагополучный луг, некогда — до того, как на холодеющей земле образовалась эта громадная хвойная складка, — лежавший, наверное, ровно и гладко, не затрудняя ноги человека и не пугая глаз.
Он отвернулся и увидел перед собой молодого парня в желтой рубашке, коричневых, тщательно заплатанных, коротких, до колен, штанах и тяжелых черных ботинках. Светлые волосы были зачесаны к затылку, открывая широкий лоб над испуганными голубыми глазами.