Под каменным небом
Шрифт:
— Откуда вы знаете мое имя?
— Да я не одно только имя знаю.
Он стал пугать меня всерьез. Проснулся былой советский ужас перед всеведущим НКВД и сознание своей микробности. Кто находился когда-нибудь под лупой тот знает что это такое. Как бы поняв мое волнение, он снова повернул разговор на Елену Густавовну.
— Вы, конечно, хотите знать, чем у нас кончилось. А кончилось тем, что я не только выпустил ее на свободу, но и довез в собственной машине до Новой Деревни, где ей пришлось поселиться. Квартира-то с канарейками на Гулярной улице была отобрана и заселена рабочими фабрики Кирхнер. Муж ее, полковник, сидел в это время в Петропавловской крепости и ждал расстрела за участие в офицерском заговоре. Каких трудов мне стоило вызволить его оттуда, сначала в Кресты, а потом на волю! Елена Густавовна в обморок упала, когда он явился к ней. Не ждала. Я их и спрашиваю: можете бежать куда-нибудь,
Теперь я не сомневался в истинности слов страшного собеседника и начал вглядываться в его лицо. Так всегда бывает: пока человека считаешь ничтожеством, не замечаешь какой у него нос, но чуть окажется, что он знаменитость или миллионер — все бородавки рассмотришь. Лицо без линий, без ясных очертаний, как измятая глина скульптур Паоло Трубецкого. Постоянная игра света и тени делала его неуловимым. Ни возраста, ни характера, ни национального типа нельзя было прочесть.
Поборов волнение, я проговорил:
— Если уж вы так много рассказали мне о Елене Густавовне, то не договорите ли до конца, не скажете ли, что за причина такой вашей перемены к ней?
— Причина? На последнем допросе я разрыдался, упал к ее ногам и сделалась она мне дороже матери родной. Не подумайте, что влюбился или раскаяние какое-нибудь. Многих подводил под расстрел, но угрызений не испытывал и не испытываю. Тому же, что тогда произошло не нахожу названия. Мучил я ее зверски. Не только избивал, но сказал, что муж в Гатчине схвачен и даже намекнул, что с сыном будет то же. Я видел как она мертвела от ужаса, но молчала. А мне было мало. Я, знаете, максималист… Плеснул я ей из недопитого стакана чаем в лицо. Помню, как сейчас, черные чаинки прилипшие к щеке и к подбородку. И тут она, что называется, проснулась. Закрыла лицо руками и в голос заплакала. Но как!.. Я слышал профессиональных плакальщиц, они могли заставить рыдать толпу, идущую за гробом. Плач этой женщины переворачивал нутро. Есть вопли и стоны от которых нет спасения. Они слаще музыки. До самых костей должно дойти чужое горе. Тут-то я и бросился целовать ее одежду.
Кофе наше остыло, ни он, ни я не притрагивались к нему больше. Я первый очнулся.
— Это прямо из Достоевского. Такой исповеди…
— Исповеди?! — Прутов, вдруг, побагровел. — Книжный вы человек. Привыкли к здешней литературщине. «Исповедь»!.. «Обнажение души»!.. Вам факты рассказывают, а вы всякие там «бездны»… Никогда не исповедовался и ни в чем не раскаивался.
— Чем же объяснить это целование одежды?
— Чем хотите. Жалостью… Только не жалость это.
— И вы не бросили с тех пор свою… профессию?
— Напротив, предался ей с особым жаром. Мучить до крика, до последней боли, стало высшим наслаждением. Может быть это означало желание полюбить… Только не все оказывались достойными. Был один; прошел через всё не охнув, не вскрикнув, как на картинах, где изображают святого Себастьяна: грудь, шея, живот, бедра проколоты насквозь стрелами, а он хоть бы что, глазом не моргнет. Я таких не любил. Беспощаден я был и к тем, которые хоть и много принимали мучений, но страдали банально… Души в них не было. Мне нужен был не простой крик боли, а что-то другое… Тоску
расставания с жизнью! Арию Каварадосси!..— И падали вы еще перед кем-нибудь на колени?
— Бывало… Капитан первого ранга Скворцов. Вот был моряк!.. Я им долго любовался. Острая седая бородка клином, как кинжал. Взгляд!.. Всё в нем было орлиное. Для его избиения пришлось вызвать бригаду из трех человек. И даже эти, не то что оробели, а как-то замялись вначале. Когда хлынула кровь изо рта и он увидел, что скоро конец, он, как ни в чем не бывало, обратился ко мне: «Могу я просить об одолжении?.. Среди отобранных у меня при аресте вещей, был мой орден Святого Георгия. Не позволите ли взглянуть хоть раз». Я не был «демократом» и дурацкого преследования чинов и наград не понимал. Согласился показать ему на следующем допросе «Георгия». Он уже не мог ходить. Привели под руки. Когда я дал знак своим молодцам уйти, он поднял вопрощающе глаза. Я молча открыл ящик стола, достал коробочку с георгиевским крестом и торжественно вынул его, держа пальцами за черно-желтую ленточку. Как вам передать его лицо? Я думаю, оно было таким, когда он произносил слова присяги перед Андреевским флагом или, когда на судне бывал царский смотр. Он встал и вытянулся, как на параде. Потом ноги подкосились, он упал и мне стоило немало усилий посадить его на стул. Хотел я уже крикнуть людей, чтобы унесли, как вдруг он открыл глаза и протянул мне руку: «Прощайте! Прощайте!.» Тут во мне дрогнуло, как при плаче Елены Густавовны. Я бросился целовать эту руку, лепетал что-то, весь в слезах, и совсем не заметил, как капитан похолодел в моих объятиях. По сей день люблю Александра Васильевича Скворцова, доблестного моряка Балтийского флота. Посидев немного и тряхнув головой, усмехнулся.
— Вы, я вижу, ни живы ни мертвы. Всё еще не можете поверить, что с вами сидит в кафе злодей — чекист и рассказывает такие вещи.
— А вы кому-нибудь другому рассказывали?
— Нет, вам первому.
Взглянув на меня, он совсем громко рассмеялся.
— Сразил! Окончательно сразил! Теперь ночей не будете спать, всё думать, почему именно вас избрал своим слушателем?
В тот день я снова был у Ольховских и не успев еще поздороваться заметил, что мать и сын взволнованы.
— Не говорите пожалуйста маме ничего об этом… Прутове, — шепнул мне сын.
— Он приходил к вам?
— Да. И представьте — на колени становился… Это сумасшедший! Мама в полном расстройстве.
Елена Густавовна, в самом деле, едва поздоровавшись, ушла в другую комнату. От Вадима Андреевича я узнал, что сам он о Прутове знает мало, видел несколько раз в Германии, когда тот бывал у них. Там он снова оказал им большую услугу, спас всё семейство. Советы, как только пришли, начали охотиться за Ольховскими и они бы неминуемо погибли, если бы не Прутов.
— Ведь отец мой служил в Остминистериуме и занимал видный пост, а я… вы тоже знаете.
Я поразился энергии и самоотверженности человека, который сам подлежал выдаче, как я мог заключить из его болтовни.
— Как же! — подтвердил Вадим. — Его ловили старательнее чем нас. Только не на того напали. Он всё предвидел, а связей и знакомств среди немцев у него оказалось — побольше нашего.
Он не только сумел вывезти Ольховских из Берлина, но и потом, разлучившись с ними не оставлял своей помощью во время блужданий по советской зоне оккупации — то записочку пришлет, то через каких-нибудь людей важное указание сделает. Когда подошли к границе американской зоны, от него получена была пачка документов, сфабрикованных так искусно, что советские патрули пропустили, а американцы приняли всех троих без особых расспросов.
— Это гениальный человек! — воскликнул Вадим.
— А в России вы его знали?
— Смутно помню кого-то в полушубке, устраивавшего наш побег из Петрограда. В Германии я его, конечно, не узнал, но мама и отец хорошо помнили. Отец благоговел перед ним и говорил: «Вот русская душа! Ты подумай только, кто мы ему? Только и было, что в одном доме жили на Гулярной улице. Де ведь мы его и взглядом не удостаивали. А на поверку?.. Просто чудо! Нигде кроме России такие не встречаются».
— Ну а Елена Густавовна?
— Мама тоже считала его необыкновенным человеком, отзывалась с благодарностью, но сухо и, после каждого разговора выходила из строя дня на два. Почти больной становилась. Петроградский арест так на нее подействовал, что мы взяли за правило не говорить о нем. Отец перед смертью завещал мне каждый год в день святых мучеников Бориса и Глеба ставить свечку в церкви. Прутова, ведь, Борисом Алексеевичем зовут.
— Ну и ставите?
— Ставить-то ставлю, но судите меня, как хотите — никакого чувства… Это погано, конечно, с моей стороны. Человек величайшее благодеяние оказал, по гроб благодарным надо быть, а нет у меня этой благодарности, хоть убей.