Под местным наркозом
Шрифт:
– Придет и кое-кто из университета. Ассистенты, несколько профессоров. Они там не в диковинку.
(Еще немножко ломаюсь: «Не хочется без приглашения».)
– Это открытое сборище. Можно прийти, уйти, привести кого хочешь.
(И вообще: стоику самое место у стойки: «Обер, получите с меня!»)
– Здорово, что вы идете.
– Но только на минутку.
– Мы тоже не на веки вечные. Может быть, там скукотища.
В почти не меблированной квартире старого дома толпились шестьдесят человек минус семь, которые как раз уходили, плюс одиннадцать, которые как раз входили или пытались войти. Без Веро у нас это не получилось бы. Мы остались в пальто, потому что вешалка предполагалась где-то дальше, куда
– Как же называется этот фильм?
Но не Филипп, а Веро Леванд знала режиссера, оператора, исполнителей: «По своим политическим взглядам все очень левые. Это наши люди. Вон тот и шапочке, как у Кастро, самый левый на свете издатель андерграунда. А вон тот приехал сейчас из Милана, где встречался с людьми, которые приехали из Боливии, где они говорили с Че».
Это были отправные точки. (То и дело на меня глядел какой-нибудь Христос, каждый раз другой.)
– О чем же они говорят? – Ну, о себе.
– А чего же они хотят?
– Ну, изменить, изменить мир.
Одного с радио («Церковное радио, но очень левое») мне представили. Он не скрыл от меня, что торопится. Ему непременно нужно поговорить с Олафом, тот привез новости из Стокгольма. («Наше ангольское досье, понимаете…») Веро знала, в какой восьмушке шести десятков стоящих, сидящих, протискивающихся можно найти этого человека с Севера: «Там, в глубине, за вешалкой». (Он уплыл, оставив кильватерный след.)
– Скажите мне, пожалуйста, Веро, кто хозяин этой квартиры? То есть кто позволяет снова снимать здесь сцену из фильма, мною уже виденного и перевиденного?
Она указала на какого-то субъекта, который научился улыбаться на заморский манер, расточая во все стороны впечатление, что он счастлив, хотя его оттопыренные уши громко, потому что в сутолоке их все время приминали, тосковали по пустой квартире.
– Он здесь живет. Но по сути квартира принадлежит всем.
(Я поискал и нашел кое-какие места у Достоевского. Спрятанный за «Пенни Лейн» и напитанный «All you need is love», никак не прекращался девятнадцатый век: «Yesterday, yesterday…»)
Шербаум умолк настолько, что я стал опасаться: не бросилось бы это в глаза. (Надо думать, его не начнет снова рвать.) Словно чтобы доказать мне, что я действительно нахожусь среди очень левых, в центре комнаты многие левые сначала стали вызывать Хо Ши Мина, а как только было дано заверение, что тот здесь, запели Интернационал. (Или вернее: повторили, словно по принуждению, фрагменты первой строфы, казалось, завели заигранную пластинку. Причина, наверно, во мне, что мне все громче, стройнее и слаженней слышалось «О, наш милый Вестервальд…» – да и девушки мне не нравились.) Слишком старый. Ты слишком старый. Только не быть несправедливым. Ты же просто завидуешь, потому что им можно быть такими левыми и веселыми. Участвуй. Посмотри, вот сотрудник церковного радио, вот левый издатель, вот еще несколько плешивых под сорок. Они участвуют, взяли друг друга под руки. Раскачивающиеся, хмельные рейнландцы плещутся в источнике молодости: «Вставай, проклятьем заклейменный…» (ветер воет грозно, холод нам несет…) Старый брюзга. Преуспевающий реформист. Типичный учителишка. (Давай же, попробуй: Хо-Хо-Хо…)
При этом у меня было такое ощущение, что стоявший рядом
со мной Филипп безмолвно старел. Нам следовало уйти. Но тут возле него завели уже свою песню две девушки: «Это он, Веро? Это ты Шербаум, о котором все говорят? Ты даешь. И прямо перед „Кемпинским". Плеснуть бензином – и фью. И собачки нет. Непременно сообщи нам, Веро, когда о» устроит этот цирк. С ума сойти. Просто с ума сойти!»Когда из шестидесяти человек стало пятьдесят семь, – Шербаум потянул Веро, я последовал на ними, – навстречу нам по лестнице поднималось человек шесть-семь.
Шербаум дал Веро Леванд пощечину еще на лестнице. Поднимавшиеся гости увидели в этом многообещающий знак: «Там, наверху, должно быть, что-то стряслось».
Поскольку во дворе Шербаум стал опять драться (он уже не давал пощечин, а дрался по-настоящему), я их разнял: «Хватит! – Теперь мирно выпьем все имеете пива».
Веро не плакала. Я дал Шербауму свой платок, потому что у нее из носа шла кровь. Когда он вытирал ей лицо, я услышал: «Не прогоняй меня сейчас домой, Флип, пожалуйста…»
(Излишне и, пожалуй, подло было с моей стороны насвистывать «Интернационал», когда мы тронулись.) В каком-то кабачке на Гауптштрассе мы нашли место у стойки. Филипп и я говорили через голову Веро, вцепившейся в свою бутылку «коки».
– Как вам понравился мой зубной врач?
– Неплох. Знает, чего хочет.
– Обязан знать, такая профессия.
– Замечательная идея: телевизор в кабинете.
– Да. Хорошо отвлекает. Вы будете у него лечиться?
– Вполне возможно. – Когда это будет позади.
– Вы все еще не передумали, Филипп?
– Эти меня не переубедят. Эти – нет. Вы думали, может быть, что я увильну из-за того, что какие-то две сцикушки, считающие себя левыми, сказали: «С ума сойти. Просто с ума сойти».
Подготовить уход и заказать еще по напитку. Веро ревела в свою «коку». (Гнусавый, потому что закупоренный полипами, плач.) Я ждал, пока Шербаум не обнял ее за плечи и не сказал: «Успокойся. Перестань. Все прошло», потом я ушел. («Помиритесь. Разлад среди левых – зрелище неприятное».)
Холод держится прочно. Все такой же сухой, колючий. Кто покидает кабак, обращается в бегство. Согнув спину. Завести привычки. (Например, спичка в узле галстука – про запас.) Я оглянулся: все кивают друг другу, перед тем как раскошелиться. «Официант, рассчитаемся!» предполагает всегда изрядный счет. Сейчас мне хочется на все плюнуть, улететь с утра пораньше рейсом «Пан Ам» и думать в направлении полета.
Дома лежало, не сдвинувшись, начатое. Я раскрыл папку, полистал главу «Шёрнер и Северный морской путь», вычеркнул несколько прилагательных, закрыл папку и набросал заключение, которое мог бы запросить, когда дело дойдет до этого, защитник обвиняемого школьника Филиппа Шербаума.
Даже адрес вызывал затруднения: «В Главное управление по уголовным делам Окружного суда города Берлина»? Или «В Генеральную прокуратуру»? (Пока без адреса.)
Я возвел вокруг поступка Шербаума ограду из литературных сравнений, связанных друг с другом и с поступком Шербаума. Я цитировал манифесты сюрреалистов и футуристов, призывал в свидетели Арагона и Маринетти. Я цитировал монаха-августинца Лютера и нашел кое-что пригодное в «Гессенском вестнике». Хэппенинг я назвал одной из форм искусства. В огне (всесожжении) я, при всем скепсисе, усмотрел символический смысл. Определение «черный юмор» я зачеркнул, заменил его определением «преждевременная студенческая проказа», зачеркнул и его и получил подмогу у классиков, заставив Шербаума играть роль Тассо и разъяснив суду светскую разумность Антонио: «Подобно тому как трезвый ум могущественного рационалиста Антонио мирится с поэтическими необузданностями смятенного, захваченного своими чувствами Тассо, пусть и суд примирит противоречия и, в духе Иоганна Вольфганга Гёте, придет к великодушному выводу: „И на скале, сулившей смерть ему, Пловец находит наконец спасенье"».