Под солнцем Сатаны. Дневник сельского священника. Новая история Мушетты. (сборник)
Шрифт:
— Вы кощунствуете, Бог не мстит.
— Он не мстит, это слово человеческое, оно имеет смысл для вас одной.
— Может, скажете еще, что мой сын меня возненавидит? Сын, которого я носила, кормила!
— Вы не будете ненавидеть друг друга, вы друг друга не узнаете.
— Замолчите!
— Нет, не замолчу. Священники слишком часто молчат, и я хотел бы думать, что молчат только из жалости. Но мы малодушны. Принцип установлен, а там болтайте, что хотите. Ну и что сделали из ада вы, люди? Своего рода место вечного заключения, наподобие ваших собственных тюрем, заблаговременно уготованное для человеческой дичи, которую ваша полиция травит от сотворения мира, — для врагов общества. Вы не прочь отправить туда же богохульников и святотатцев. Но может ли здравый ум, может ли гордое сердце приять без отвращения
Мне кажется, я довольно точно передаю свои слова, и, возможно, в чтении они даже впечатляют. Но пробормотал я все это, наверняка, так невнятно, так несвязно, что моя тирада должна была показаться нелепой. Меня едва хватило на то, чтобы членораздельно выговорить все до конца. Я был выпотрошен. Увидь меня кто-нибудь в эту минуту — привалившегося к стене, мнущего пальцами шляпу — перед этой властной женщиной, я был бы сочтен за провинившегося, который тщетно пытается оправдаться. (Нет сомненья, я и в самом деле был та ков.) Она глядела на меня с необыкновенным вниманием.
— Нет проступка, — сказала она хрипло, — который давал бы право...
Мне казалось, я слышу ее сквозь густой туман, приглушающий звуки. И в то же время мною овладевала печаль, неизъяснимая печаль, против которой я совершенно бессилен. Быть может, это было величайшим искушением в моей жизни. И в эту минуту Бог пришел мне на помощь: я вдруг ощутил на своей щеке слезу. Одну-единственную слезу — как случается видеть на лицах умирающих в последний миг их земных страданий. Она смотрела, как стекает эта слеза.
— Вы меня слышали? — спросила она. — Вы меня поняли? Я говорила вам, что нет на свете такого проступка...
Я признался, что нет, не слышал. Она не отрывала от меня глаз.
— Передохните минутку, вы не в состоянии сделать и десяти шагов, у меня больше сил, чем у вас. Право же, все это совсем не похоже на то, чему нас учат. Это — грезы, поэмы. Я не считаю вас дурным человеком. Я уверена, вы сами, подумавши, устыдитесь этого гнусного шантажа. Ничто не может разлучить нас — в этом ли мире, в ином ли — с тем, кого мы любили больше самих себя, больше жизни, больше спасения.
— Сударыня, — сказал я, — даже в этом мире достаточно пустяка, какого-нибудь ничтожного кровоизлияния в мозг, да и того меньше, и мы уже не узнаем людей, к которым были горячо привязаны.
— Смерть не безумье.
— Мы действительно знаем о ней еще меньше.
— Любовь сильнее смерти, это написано в ваших книгах.
— Любовь не мы придумали. У нее свой
строй, свой закон.— Господь Бог повелевает любовью.
— Нет, он любовью не повелевает, он сам любовь. Если вы хотите любить, не ставьте себя вне любви.
Она положила обе руки на мою, наши лица почти соприкасались.
— Это нелепо, вы говорите со мной как с преступницей. Неверность моего мужа, равнодушие моей дочери, все это для вас — ничто, ничто, ничто!
— Сударыня, — сказал я, — я говорю с вами как священник, как велит мне голос свыше. Напрасно вы принимаете меня за человека, витающего в облаках. Как я ни молод, мне отлично известно, что есть немало семей, подобных вашей или еще более несчастных. Но зло, которое может пощадить одних, других убивает, и мне кажется, Господь сподобил меня увидеть опасность, которая угрожает вам, да, вам, вам одной.
— Иными словами, всему виной я.
— О сударыня, никто не может предвидеть, к чему, в итоге, приведет один дурной помысел. У дурных та же судьба, что и у хороших: на тысячу развеянных ветром, заглушенных сорняками, высушенных зноем приходится один, который пускает корни. Семена зла и добра носятся повсюду. Все горе в том, что людское правосудие, как правило, вмешивается слишком поздно: оно наказывает и клеймит проступки, однако не в его возможностях пойти дальше, глубже лица, их совершившего. А наши ужасные дурные помыслы отравляют воздух, которым дышат другие, и зародыш какого-нибудь преступления, зароненный в душу несчастного, помимо его воли, никогда бы не вызрел в плод, если бы не это тлетворное начало.
— Все это бредни, чистые бредни, больные грезы! (Она была смертельно бледна.) Если так думать, невозможно жить.
— Я в этом не сомневаюсь, сударыня. Если бы Бог наделил нас ясным представлением о солидарности, связующей всех нас, как в добре, так и во зле, мы бы не могли жить, это сущая правда.
Читая эти строки, можно, конечно, подумать, что я говорил не наобум, а действовал продуманно. Клянусь, никакого плана у меня не было. Я просто отбивался, как мог.
— Не соблаговолите ли сказать, какой дурной помысел я утаила, — произнесла она после долгой паузы, — что это за червь в сердцевине плода?..
— Вы должны смириться с... волей божьей, открыть ваше сердце. — Я не решался говорить ей прямо о преставившемся младенце, и разговор о смирении, казалось, ее удивил.
— Смириться? С чем?..
И тут вдруг она поняла.
Мне случалось сталкиваться с закоренелыми грешниками. Большинство защищается от Бога, противопоставляя ему своего рода слепое чувство, и когда видишь на лице старца, оправдывающего свой порок, глуповатое и в то же время упрямое выражение капризничающего ребенка, это надрывает сердце. Но сейчас передо мной был бунт, подлинный бунт, озаривший своим пламенем человеческое лицо. Он появился не во взгляде, остановившемся и словно затуманенном, не в выражении рта, и даже голова ее не только не была гордо поднята, но напротив, клонилась к плечу, словно придавленная незримым бременем... Нет, показная наглость богохульства ничто перед этой трагической простотой! Казалось, внезапная вспышка, взрыв воли отнял у нее все силы, оставив тело недвижным, бесстрастным, опустошенным непомерной затратой жизненной энергии.
— Смириться? — сказала она мягким голосом, леденившим сердце. — Что вы понимаете под этим? Разве я не смирилась? Если бы я не смирилась, я бы умерла. Смирение! Да я и так слишком смиренна! Я стыжусь этого. (Ее голос, хотя она и не повышала тона, звучал странно, с каким-то металлическим звоном.) Мне не раз прежде случалось завидовать слабоумным женщинам, которые так и не сумели выкарабкаться. Но такие, как я, замешаны крепко, из песка и извести. Чтобы заставить это несчастное тело забыть, мне следовало убить его. Однако не всякий, кто жаждет смерти, способен покончить с собой.
— Я говорю не о таком смирении, — сказал я, — вы отлично это знаете.
— О каком же? Я хожу к обедне, говею на пасху, я могла бы вовсе не выполнять обрядов, я думала даже об этом. Но я сочла это ниже своего достоинства.
— Сударыня, уж лучше бы вы богохульствовали, чем говорить такое. В ваших словах вся гордыня ада.
Она молчала, уставившись в стену.
— Как смеете вы так говорить о Боге? Вы закрываете ему ваше сердце, и вы...
— Я хоть жила спокойно. Я бы умерла от этою...