Под стеклянным колпаком
Шрифт:
Не знаю, сколько времени я там провела. Я пустила воду из крана, выдернув затычку, чтобы каждый, кому вздумается подойти к ванной, решил, что я занимаюсь стиркой, а потом, почувствовав себя сравнительно лучше, легла на пол, растянулась на нем и замерла.
Мне казалось, что лето уже давным-давно прошло, Я чувствовала, как зимняя стужа пронизывает мои кости и сводит холодом зубы, и большое белое гостиничное полотенце, которое я успела расстелить на полу, прежде чем лечь, лежало подо мной безмолвное, как снежная пелена.
Мне показалось,
— Погоди минуточку, — пробормотала я. Слова у меня во рту ворочались, как мельничные жернова.
Я собралась с силами, медленно встала на ноги, уже, должно быть, в десятый раз спустила воду в унитазе и сложила полотенце таким образом, чтобы следы рвоты на нем выглядели не слишком заметными, и только потом открыла дверь и вышла в коридор.
Я понимала, что стоит мне поглядеть на Эмили Энн Оффенбах или на кого угодно другого — и это окажется для меня роковым, поэтому я с трудом сфокусировала взгляд на окошке, мерцавшем в дальнем конце коридора, и пошла, медленно и осторожно занося одну ногу вслед за другой.
Следующим, что явилось моему взору, был чей-то башмак.
Это был крепкий башмак из потрескавшейся черной кожи, довольно поизносившийся, но начищенный темным гуталином, и в носке его были крошечные вентиляционные дырочки. Но главное — он был нацелен на меня. Он стоял на той же твердой зеленой поверхности, которая обжигала болью мою щеку.
Я пребывала в неподвижности, пытаясь сообразить, где нахожусь и что мне делать. Чуть слева от башмака я увидела жалкую кучку синих цветов на белом фоне — и от этого едва не расплакалась. Я смотрела на рукав собственного халата. И из него, бледная, как улитка, вываливалась моя левая рука.
— Она пришла в себя.
Голос донесся из какого-то холодного и рационального пространства, расположенного высоко над моей головой. Какое-то время я даже не понимала, что в этом голосе есть нечто странное, но затем почувствовала неладное. Дело в том, что это был мужской голос, а ни одному представителю мужского пола не было дозволено появляться в гостинице независимо от времени суток.
— И сколько их тут всего? — продолжил все тот же голос.
Я с интересом прислушалась. Пол, на котором я лежала, казался необычайно прочным. Было чрезвычайно утешительно сознавать, что я уже упала и, следовательно, больше мне падать некуда.
— Одиннадцать вроде бы, — ответил женский голос. Теперь и башмак казался мне женской туфлей, и я мысленно соотнесла его с голосом. — Их должно быть еще одиннадцать, но одной как будто нет, так что без этой вот их получается десять.
— Что ж, отведите эту в постель, а я позабочусь об остальных.
В моем правом ухе раздался глухой стук, становящийся все тише и тише.
Затем где-то в удалении открылась дверь, послышались какие-то стоны и голоса, и дверь вновь закрылась. Две чужие руки скользнули мне под мышки, и женский голос произнес:— Вставай, вставай, милочка, мы вдвоем справимся.
И я почувствовала, как меня буквально подняли на ноги, и двери начали медленно двигаться навстречу, одна за другой, пока перед нами не предстала открытая. В нее-то мы и вошли.
Простыня на моей постели была уже откинута, и женщина помогла мне лечь и закутала меня до подбородка, а потом какое-то время побыла со мной, сидя в кресле и оглаживая себя пухлой розовой ручкой. На ней были очки в золоченой оправе и чепец медсестры.
— Кто вы? — спросила я слабым голосом.
— Гостиничная медсестра.
— Что со мною?
— Отравление. У вас у всех отравление. Никогда не видела ничего подобного. И эту тошнит, и эту. Чем это вы, милые девушки, сегодня объелись?
— А что, еще кто-нибудь заболел? — с некоторой надеждой спросила я.
— Да все вы больны. Скулите, как собачонки, и зовете мамочку.
Комната вокруг меня преобразилась, исполнившись величайшего благородства, словно стулья, столы и стены перестали давить на меня всей своей тяжестью из сочувствия к моим страданиям и моей внезапно открывшейся уязвимости.
— Тебе сделали укол, — сказала медсестра, уже выходя из моего номера. — Сейчас ты уснешь.
И на том месте, где она только что стояла, возникла, как большой лист белой бумаги, дверь, а потом на месте двери возник белый лист еще большего формата, и я поплыла навстречу ему и с улыбкой погрузилась в сон.
Кто-то стоял у постели, протягивая мне белую чашку:
— Выпей-ка!
Я подняла голову. Подушка затрещала, как ворох соломы.
— Выпей, и тебе полегчает.
Толстостенную белую фарфоровую чашку поднесли прямо к моему носу. В призрачном свете, означавшем не то сумерки, не то вечер, я разглядела чистую и приятно пахнущую жидкость. На ее поверхности плавали масляные пятна, и ноздрей моих достиг слабый аромат курятины.
Я пристально вгляделась в юбку, служившую этой чашке фоном.
— Бетси, — пролепетала я.
— На хрен твою Бетси, это я.
Я подняла глаза и увидела Дорин. Ее волосы на фоне закатного окна, казалось, были охвачены золотым обручем. Лицо ее оставалось в тени, так что о выражении его я могла только догадываться, но почувствовала, как из кончиков ее пальцев струятся нежность и опыт. Сейчас она могла бы и впрямь сойти за Бетси, или за мою мамашу, или за пахнущую папоротником медсестру.
Я повернула голову и попробовала бульон. Мне показалось, что весь рот у меня набит песком. Я сделала еще один глоток, потом еще один и наконец выпила всю чашку.
Я почувствовала себя очищенной, благостной и готовой начать новую жизнь.
Дорин поставила чашку на подоконник, а сама села в кресло. Я заметила, что она не полезла за сигаретами, и, поскольку обычно она курила не переставая, это удивило меня.
— Что ж, ты чуть было не померла, — спокойно произнесла Дорин.